Главная
Монах Симеон Афонский
Написать икону на Афоне
Заказать поминание на Афоне
Новости
Стихи
Тексты
Переводы
Библиотека
Галереи
Иконы Афона
Поездка на Афон
Паломничество Афон
Монастыри Афона
Что такое Любовь?
Богатство?
Старец
Видео
Аудио
О проекте
Написать письмо
Все комментарии
Молитва
Карта сайта
Поиск
Скоро
19 апреля
Пасха. Воскресение Христово.
Осталось 22 дня

Афон

 
информационный портал Святой Горы Афон. Все об Афоне. Исторические описания Горы Афон. Советы о том, как организовать поездку на Афон, и отчеты о путешествиях. Паломничество на Афон: карты Афона, описания монастырей, троп и советы для самостоятельных путешественников. Рассказы о старцах Афона и афонских монахах. Переводы рукописей и Житий афонских святых. Фото и иконы Афона. Поучения, притчи и стихи монахов Афона, старцев и святых. Богословские статьи. Смотрите: Новые статьи на портале
Присоединяйтесь к нам в группе ВКонтакте-1 ВКонтакте-2 Instagram и Telegram и facebook group, на странице facebook web в на канале Youtube также в zen.yandex. и получайте расширенный контент в Patreon. Рекомендуем сайты: Высказывания о духовной жизни - Жития, притчи старцев
Павле Рак Афонская повседневность

 

 

Павле Рак

Афонская повседневность

 

 

 

Об авторе

Павле Рак родился в 1950 г. в Земуне (Белград). Окончил философский факультет Белградского университета. С 1971 по 1976 гг. активно участвовал в сопротивленческом движении студентов. В Югославии работал литературным переводчиком. Печатался в официальных литературных и философских журналах. С 1980 г. живет в Париже. Совместно с православной эмигранткой Татьяной Горичевой (уехала из СССР в годы политических репрессий; текст переведён ею – А.С.) основал религиозно-философский журнал «Беседа». Является основателем и руководителем сербского православного Общества им. о. Иустина Поповича. Часто бывал на Афоне. -  Афон

Рыцарь веры

«Он полностью целен и тверд — Он полностью принадлежит миру, ни один мещанин не может принадлежать миру полнее, чем он... Никакой небесный взгляд, ни один знак несоизмеримости не выдает его... Его мощное, нормальное пение псалмов в лучшем случае доказывает, что у него хорошие легкие... И все же этот человек осуществил движение бесконечности и продолжает осуществлять его в каждое следующее мгновение».

С. Кьеркегор «Страх и трепет»

Не таков «рыцарь веры» на Афонских горах. Здешний рыцарь веры не всегда может похвастаться унтерской выправкой или легкими горниста. Между тем, случается, что некий знак — и еще как — «выделяет его из числа остальных членов паствы», а именно — нездешний покой и свет, льющийся из глаз.

Конечно, не все святогорцы — «рыцари веры». Встречаются между ними и «заблудшие овцы», которые и на святом полуострове, в царстве духа, чаще всего спотыкаются о камни. Даже и среди пустынников попадаются люди вполне заурядные, ничем не отличающиеся от простого прихожанина. Даже у отмеченных, «отличающихся», есть своя обычная, повседневная жизнь, и они, как «рыцарь» Кьеркегора, «наслаждаются этим миром», стараясь все же не стать его рабами. Эта афонская повседневность, сотканная из морозных рассветов, высоких полудней и тихих вечеров, из мягкой утоптанной земли виноградников, тяжелых бревен и тупых пил, из засученных рукавов, горьких трав и сладких плодов, из сухой листвы и спелых каштанов, из тихо горящих в дождливой ночи, как одуванчики, маленьких очагов, из медленных глотков, переливающихся в горле как камешки, в быстро сгущающихся сумерках, пока глаза, обращенные к небу, видят первые звезды над растворяющимся во мраке морем, — эта повседневность, сотканная из трудов, легенд и взглядов, зовет и нас, пришлых, познать через нее мир и прекрасную строгость потустороннего.

Хлеб наш насущный

Апрель выдался холодный. Говорят, сто лет такого не было. Низкие облака без передышки источают морось, все затоплено, промочено, отовсюду выступает вода, как пот, льется ручейками, они сливаются с другими, всё течет, течет... Полувода-полуземля скользит под ногами, холмы потекли к морю, дороги размокли, грязь — как при потопе.

Зато в такое время приятно сидеть в единственном хорошо протопленном монастырском помещении, в надежном месте, ступеней пятнадцать под землей, у печи, готовой принять хлеб. От света двух керосиновых ламп, к которым вскоре присоединяется огонек лампадки, кажется еще теплей. Ласковое сухое тепло размягчает мышцы и кости.

Три пары голых локтей мелькают над большим корытом с квашней. Хозяин с благодарностью принимает помощь. Обычно он должен сам наколоть дрова, заквасить опару, разжечь печь, замесить тесто, подбросить дров, снова месить тесто, каждый раз тщательно моя руки, прежде чем притронуться к нему. Обычно он сам лепит булки и укладывает их в смазанные оливковым маслом формы. И все это нужно делать быстро, сноровисто, чтобы все было готово вовремя, то есть к тому моменту, когда печь накалится и тесто подойдет. Втроем, вчетвером делать все это проще и веселее.

Довольный, что может хоть немного передохнуть, пекарь заводит со мной шутливый разговор: «А твоя жена печет хлеб? — и качает головой. — Ей проще купить, а мне где купить и у кого? Беда, — говорит, — никто ничего делать не хочет, а все еще и недовольны тем, что имеют. Всякий хочет большую и красивую келью (это слово у него означает дом), машину, а до своей души, бедняжки, никому-то и дела нет». А здесь даже механическая тестомешалка пекарю не нужна — вон она валяется в углу под мешками — он желает печь хлеб так, как это веками делали в Хиландаре его предшественники. На голове его белый капюшон, скрывающий всё, кроме носа и глаз: и полуседые волосы, собранные в пучок, и буйную бороду. «Это для того, чтобы братия потом не гонялась за мной по всему двору с хлебом, полным моих седин».

В раскаленную пасть печи время от времени летит несколько тяжелых чурбанов и мелких поленьев. Свод печи побелел от жара, и все же она одна не согрела бы такой большой подвал. Посреди комнаты, перед квашней, стоит еще одна, латунная печка, без устали глотающая поленья и хворост. Пламя скачет на всю ее высоту. Пожилой паломник сидит, повернувшись спиной к печке. Греет ревматичную спину и жалуется, что вот уже восемь дней не видел газет, а они так много значили для него в «той» жизни. Пекарь, нисколько не думая шутить, ищет что-то под мешками и, наконец, довольный, что может оказать услугу, извлекает оттуда экземпляр «Православия» семилетней давности. Вручая газету, объясняет, что в келье у него есть совсем свежая — всего лишь полугодовой давности, но дать ее он пока не может, потому что сам еще не успел прочесть.

Наш хозяин продолжает резать тесто и лепить из него буханки. При этом он поет духовные и народные песни, о девушке в хороводе. Кажется, он привык петь один и не смущается, что фальшивит и сбивается с ритма. Голос у него сильный и легко заполняет просторное помещение пекарни.

В ритме бодрой песенки будущие хлеба бойко вертятся на присыпанной мукой доске и впрыгивают в формы. Потом на широкой деревянной лопате они отправляются в самую глубь печи. Лопата глухо скрежещет по каменному поду. Длинная ее ручка на мгновение совсем исчезает в печи и вдруг выпрыгивает оттуда почти на середину подвала к огромному столу, на котором будут остывать сто пятьдесят хлебов. Кажется чудесной случайностью, что лопата ничего не опрокидывает, никого не задевает. Но это не чудо. Бдительный пекарь резко окликает того, кто оказывается на ее пути, а потом долго извиняется: «Должен, брат, должен кричать, иначе беда будет. Простишь мне?»

И, наконец, торжественный миг: с треском отброшены формы и большие румяные хлебы выстраиваются на огромном столе. Один из помощников смазывает хлебы водой, потом их, словно младенцев, бережно заворачивают в чистые полотенца и одеяла, чтобы не простыли и не пересохли, чтобы спокойно проспали хотя бы одну ночь до того, как выйдут к трапезе.

Для помощников специально пекутся горячие лепешки, чтобы отблагодарить их за труд. Те с удовольствием съедают лепешки, макая их в соль. Великий труд окончен, теперь печь не будут топить десять дней.

Разрушение и созидание

Скит Святого Иоанна Предтечи на первый взгляд кажется прочной твердыней. Удобно расположенный на пологом склоне, откуда во всю ширь открывается море, с крепкими, основательными прямоугольными стенами и с массивной красавицей-церковью посередине — на спокойном послеполуденном солнце он умиротворяет глаза, мысли, движения.

Но вблизи, изнутри, это впечатление меняется, исчезает иллюзия прочности. Накренившиеся, наспех подпертые стены, штукатурка везде отстала, осыпалась, и кучи ее отвоевывают у разросшейся травы пространство двора. И в церкви трещины молниями бегут вниз по стенам, некоторые шириной с ладонь. С северной стороны фрески смыты, штукатурка вся в потеках. Все воды этой страшной зимы обрушились именно с севера, нашли даже малейшие выемки, расширили их и пожрали на своем пути всё, что встретили. Горстка румынских монахов без чьей-либо помощи должна обновить церковь, покрыть ее свинцом, побороть стихию. Трудно им, немногочисленным и одиноким.

И всюду, на всех святогорских тропах, встречает путник брошенные лачужки без дверей и окон, с провалившимися лестницами, без потолков и крыш, а если и есть крыша, то она огромными дырами зияет в небо. Иногда набредаешь на церквушки или часовенки, заросшие плющом, к ним и не подойдешь сквозь заросли кустов, а иногда на уцелевшие скитские трапезные — на столах и скамьях лежит паутина пополам с соломой. То входишь в комнату, где последний раз топили сломанными кроватями, то поднимаешься на балкон, где давно уже царствует дикий виноград. Продираешься через поваленные плетни заросших бурьяном огородов, или находишь вдруг сотни и тысячи сложенных рядами и заплесневевших русских книг, напечатанных здесь до революции и никому теперь не нужных.

Но иногда, хотя и реже, проходишь мимо совсем новых домов или церквушек, возведенных, бывает, долгими трудами одного-единственного монаха-отшельника. Они часто селятся на скалах рядом с заброшенными келлиями, под ними или над ними.

Мы прах, и в прах обратимся. А еще скорее — дела рук наших, те временные пристанища, которые нам по воле Божией удалось построить и которые худо-бедно нам служат. Святогорец не должен быть связан ничем в этом мире, в котором он — бедный странник. А менее всего заботой, жалостью к этим утлым домишкам — они, слава Спасителю, были земным обиталищем какого-нибудь подвижника, а теперь уже ему не нужны. Разрушение и созидание — суета этого мира. И они дополняют друг друга: истинная цена всего построенного руками человека видна, когда оно зарастает плющом.

Только святыни избежали этого монашеского небрежения о материальном. Всё, что имеет отношение к литургии, должно быть прекрасным, бесконечно прекрасным, ведь литургией спасаются души. Всё, что святые освятили своей жизнью, нужно благоговейно беречь, потому что мир этим держится. Святые мощи, чудотворные иконы, облачения и митры, потиры и тяжелые, в серебре, Евангелия с трепетом передаются из века в век.

Но самые сокровенные святыни не для каждого дня и не для всякого человека. Их показывают только тем, в ком уверены, что он получит от этого духовную пользу. И вся эта афонская диалектика заботы и небрежения о материальном повергает иногда в отчаяние археологов, реставраторов и искусствоведов, не знающих толком, какие сокровища прячутся в монастырях и скитах, в каком они состоянии и сколькие из них погибают.

Сберегать ли всякий камень на своем месте, всякий нюанс, всякую доску и уголок? Или прежде всего беречь душу? Ибо мы прах, и в прах обратимся.

Привкус бесконечности

Два-три каменных надгробия, да несколько покосившихся крестов — вот и всё хиландарское кладбище. Оно существует много веков, погребены здесь тысячи монахов. И, однако, кладбище это не больше какого-нибудь огорода. Ветхая приотворенная дверь под древней кладбищенской часовней ведет в низкое, мрачное помещение, кругом по стенам грубые полки, а на них лежат сотни беззубых монашеских черепов, некоторые с написанными на лбу именами, большинство без всякого знака, только с темными пустыми глазницами, устремленными в вечность.

Вспоминаю, как тяжело и мучительно было в первый раз мне, несведущему и непривычному, видеть эту кладбищенскую церквушку и монашескую усыпальницу под ней. Страшна была даже мысль о груде черепов, в беспорядке наваленных на затянутых паутиной полках, без всякого должного почтения, как мне казалось, не говоря уже о костях, сваленных в общую яму. Уязвило меня презрительное уничижение человека, полная анонимность выставленных на всеобщее обозрение останков. Пугал меня, как я тогда называл это, полный нигилизм после смерти. Гражданские обряды и кладбища всё же, казалось мне, сохраняют какую бы то ни было память, здесь же уничтожается всё.

Теперь, через несколько лет, я с радостью прихожу сюда, чтобы зажечь перед немыми черепами восковую свечку и на покое сосредоточить свои мысли и дух. Теперь я знаю, как умерли многие из тех, чьи земные останки покоятся здесь, и почему монахи относятся к этим останкам с особого рода светлой беззаботностью. Ведь это нас, а не их надо жалеть, ведь это нам нужны посмертные знаки, говорящие о том, что мы чего-то стоили, что после нас останется нечто, что не будет предано полному забвению и уничтожению. Они умирали, удовлетворенные тем, что завершен их долгий путь, единственной целью которого и была смерть, и кости они оставляли не для того, чтобы их помнили, а чтобы эти кости пожелтели и послужили другим как путевой знак. Не от мира сего их царство, в котором они хотели бы, чтобы их вспоминали. Не для этого мира они трудились и не в нем хотели памяти.

Иночество видимое и невидимое

В прохладную ночь ранней осени с неба внимательно смотрят тысячи звезд. Их голубоватый цвет далек и холоден, неподвижен и строг, как будто человеческая жизнь так же далека для них, как пролетевшее благоуханное лето, когда они тепло мерцали, стаями срываясь с неба, и радовали глаза живых. Сегодня они глядят серьезно, по-стариковски, предчувствуя смерть.

Уже несколько часов, как всё в монастыре затихло, и я, не привыкший ложиться с птицами, сижу на пороге Лазарева притвора и глазею на небо, хоть и знаю, с какими муками буду подниматься к заутрене.

Сквозь густой мрак дворика ко мне приближается неуверенный поначалу, далекий, то и дело гаснущий, а потом все более ясный свет фонаря. За ним я различаю, хотя и с трудом, приземистую, крепкую ковыляющую фигуру монаха. Он проходит в двух шагах от меня, останавливается, поднимает фонарь на высоту моего лица и говорит: «А, это ты. Пойдем со мной, если хочешь».

Ключ скрежещет в тяжелой решетчатой двери. Несколько десятков крутых каменных ступеней ведут нас в бездну монастырских погребов. Оттуда льется сладкий, мягкий запах. Огромные черные тени мечутся по неровной стене. Мы проходим между двумя рядами бочек, почти все они выше нашего роста и возвышаются над узким проходом. Овальные, вместительные бочки — Диоген счел бы их слишком роскошными для себя. Скоро и я узнал, как они удобны внутри, когда влез в одну из них через небольшое отверстие, чтобы вымыть бочку для молодого вина. Через это же отверстие монах подает мне фонарь, щетку и шланг — отмывать скобленое дерево. В паузах, когда щетка на миг замирает, в отверстии появляется широкое лицо монаха — он проверяет, не устал ли я. От звука наших голосов весь мой винный дворец наполняется гулом. Потом, пробуя прошлогоднее красное вино, я спросил у него, много ли хлопот с этими бочками. «С бочками не так уж много, а вот с виноградником полно: и окопать, и подрезать, и опрыскать, и все это вовремя, любое опоздание само снимет урожай раньше времени, тогда и бочек не надо. Кроме того, многих усилий требует ракия — из выжимок ежегодно гоним тысячу литров анисовки, это трудно, трудно... Грех жаловаться, мне помогают в самое горячее время, монастырь нанимает рабочих. Но и в будни дел все равно очень много. То переливаем вино, то процеживаем, то чистим бочки, как сегодня. Редко удается закончить всё до темноты, иногда, как сегодня, и до глубокой ночи приходится трудиться. Как же я встану к заутрене, если только что уснул? Вот как, если хочешь знать, становятся плохими монахами. Стоит только получить послушание, которое отдаляет тебя от церкви. И опять же, а что тут скажешь? Иначе никак нельзя, дело надо делать, а нас, способных двигаться, можно по пальцам пересчитать. Я привык работать, я крестьянский сын, как жил в миру, так и здесь живу. И отказаться не могу — кто меня заменит? Видишь, как получается, пришел сюда спасаться, а теперь уповаю только на молитвы братии. Слабая это надежда для монаха, зачем тогда было уходить в монастырь? Раньше у меня было другое послушание, я был экклесиархом (экклесиарх — на Православном Востоке: лицо, наблюдающее за порядком во время богослужения). Все время в церкви — радость-то какая — свечи зажигаешь и гасишь, чистишь и готовишь храм к службе. И всегда рядом с поющими, и сам песнопениям обучился. Так полюбил это. Но не судьба — видишь, какой из меня вышел монах», — закончил он печально.

Мне стало неловко. Я понял, что, ругая себя, он говорил всерьез, что эти его слова не были вызваны обычным для монахов стремлением избежать греха гордыни. И я спросил его, каким монахом мечтал он быть, как представлял себе монашество, когда только приехал на Афон.

«Я всегда мечтал о пустыне, — начал он свой рассказ, — только сразу в пустыню нельзя. Всякая пустынная келлия принадлежит какому-нибудь монастырю, и когда попросишь, чтобы тебе разрешили там жить, говорят: нет, брат, ты нам здесь нужен, нельзя тебе сразу к отшельникам. А нужен ты им и когда только пришел, и спустя тридцать лет, и всегда. Вот поэтому я все еще здесь. Не смею уйти в пустыню без благословения. Чем жизнь там так заманчива? Да тем, что, живя в пустыне, ты работаешь только на себя, лишь столько, сколько нужно, чтобы избегнуть самой большой беды для монаха — христарадничать на прокормление. А временем, которое остается, распоряжаешься сам — молишься, читаешь правило, днем ли, ночью — когда душа требует, но так, чтобы о службе не забывать. Настоящий пустынник, достигший высоты, почти не нуждается в пище, работать может совсем мало, а все остальное время посвящает Господу».

— А есть ли сейчас на Святой Горе такие великие подвижники, какие были когда-то, те преображенные святые старцы, что жили в египетской пустыне, и каких мы знаем по не столь уж далекой от нас русской литературе XIX века? — спрашиваю я, никак не ожидая услышать того, что он мне рассказал. Из подвала мы перебрались в его келью, сидим при свете фонаря, монах угощает меня чаем. Смотрю в окно на еле различимую в слабом свете замысловатую громаду Милутиновой церкви. Тишина, которую нарушает только его шепот (мы говорим тихо, чтобы не разбудить других), придает особую значительность тому, что он говорит, налагает на его слова печать чистой веры. «Есть, как им не быть, — отвечает монах. — Пустынников на Афоне несколько сотен, а может и тысяча. Ты мог и сам увидеть некоторых из них, тех, что живут в келлиях на Карульских скалах или в лесах на Провате. А больше всего вокруг Кареи — по двое, по трое, по десятку или в одиночестве. Каждый может их видеть, когда они работают на своих огородах, можно даже погостить у них, помолиться рядом. А есть и такие, кого не увидишь — они не выходят. Живут они далеко, в горах, скрываясь от любопытных, и спускаются в монастырь раз в несколько месяцев, чтобы взять самое необходимое: масло для лампадок, муку для просфор. Возьмут это — и скорей назад, в свое одиночество. Но если ты приезжаешь на Святую Гору ненадолго, вряд ли тебе так повезет, что увидишь кого-то из этих старцев. А если случайно наткнешься на такого в пустыне, может статься, он прогонит тебя, накричит, но если увидит, что ты со смирением претерпеваешь это и смиряешь свою гордыню ради разговора с ним, тогда впустит. Но только тогда.

Скажу тебе, есть одно братство, одно из самых старых на Святой Горе... Последний раз видели его восемь лет назад, до того шестнадцать лет никто его не видел, а еще раньше — не знаю сколько. И вот как было в последний раз. Однажды вышел молодой монах, состоявший в послушании у одного старца в пустыне, пройтись после утренней литургии и неожиданно увидел на лесной полянке шестерых незнакомых монахов, которые отпевали седьмого, усопшего. Шестеро подошли к молодому иноку и сказали, что по традиции в их братстве должно быть семь человек, но седьмого они хоронят. «И поскольку ты первый, кого мы встретили, то, может быть, ты присоединишься к нам и станешь седьмым в нашем братстве?». Монах, поняв, о каком братстве идет речь, захотел, конечно, стать одним из них, но не смел решиться на такое без разрешения своего старца. Шестеро похвалили его за послушание и позволили ему пойти спросить старца — таков уж порядок, самовольство к добру не приводит, — но взяли с него обещание, что когда он вернется, то будет один. Не следует им быть объектом чьего бы то ни было любопытства. Между тем, старца, когда он услышал о семерых, охватило странное беспокойство, он не мог его скрыть и всё повторял, что должен их видеть, даже если умрет после этого. Пошли вдвоём, плутали в роще, спотыкаясь о камни, но видели только терн и репейник, колючие кусты, сухую траву, шипы, да сияющее небо. Ни той полянки, ни загадочных братий не было, хотя молодой монах был более чем уверен, что легко отыщет их. Он хорошо знал эту местность, и все же... Долго плутали они по жаре, пока, наконец, старец не понял, что не может увидеть семерых, потому что ему это не суждено.

А братство, о котором говорится в этой притче, — самое святое и молитвенное на Святой Горе. Существует о нем древнее предание: именно эти семеро отслужат последнюю литургию на Земле, на такой, какой она будет перед наступлением Царства Небесного».

Монах закончил рассказ. Теперь я знаю, каков его, и вообще святогорский, идеал монашества. Братство, своими молитвами спасающее мир. А спасают его семеро, пока живут в сердцах таких вот «обыкновенных», «плохих» монахов.

Мешок сухарей и книги

Еще стоит Старый Русик, монастырь, в котором принял постриг Растко Неманич, в монашестве Савва. Всё, что осталось от тех времен — высокая, теперь обшитая досками башня (в которой, по преданию, и совершился постриг). К ней в прошлом веке пристроен четырехэтажный жилой дом, а за ним виднеется ровная вершина холма. На ней три чудесных платана над старым колодцем, огромная церковь, и еще одна, ближе к морю, поменьше, зато древнее. Кругом луга, недалеко в горах маленький пруд, за ним, на склоне, молодой свежий лесок. И ни одной живой души. Слоняюсь по длинному двору, заглядываю в высокие окна первого этажа и смиряюсь с мыслью, что не увижу Старый Русик изнутри.

Так бы и случилось, если бы за последним домом, под тенистым навесом, я не обнаружил бы единственного насельника, хранителя всего этого богатства, моложавого диакона Пахомия. На столе у него чай, в огороде, буквально под рукой, помидоры и виноград. Вот и готовое угощение.

Мне показалось, что отцу Пахомию нечасто случалось встретить собеседника, с которым бы он мог обсудить плоды своего пятнадцатилетнего труда, — новую систему пасхалии, приводящую старый юлианский календарь в согласие с астрономическим и при этом избегающую формального перехода на новый стиль (при таком переходе пропадают целых две недели богослужебного цикла). Я не стал говорить моему любезному хозяину, что понял его сложные объяснения лишь отчасти, а замысловатые передвижения взад-вперед по календарю и по солнечной системе и вовсе не вместились в мою голову. Я пытался утаить свое непонимание, жалея, что Бог не посылает ему человека, способного оценить эти рассуждения, а посылает такого профана как я, от которого не будет никакой пользы и который все забудет, когда покинет Святую Гору. (Но, вероятно, мой собеседник и сам догадался обо всем, истина ведь была написана у меня на лице.) Чтобы как-то искупить свою некомпетентность, я сказал отцу Пахомию, что хотел бы рассказать о его работе специалисту по церковному календарю, моему знакомому, и они могли бы обменяться мнениями. Знакомый мой тоже мечтает о реформе календаря. Я не уверен, что здесь я не промахнулся. Не следовало этого говорить. Он сразу же выразил недоверие к какому-то далекому профессору, который еще, чего доброго, мог бы и украсть открытие одинокого и далекого монаха-пустынника, даже специальную литературу получающего, в лучшем случае, с опозданием на несколько лет. Мне стало неловко: как разговаривать с человеком, который, похоже, безосновательно надеется на меня и которому даже то малое, что я смог ему предложить, кажется опасным.

Помогло единственное, что могло выручить в этой ситуации. Мы сменили тему разговора. Отправились к дому, к старой башне, чтобы посмотреть на знаменитую сербскую святыню — церковь Святого Саввы, построенную на том месте, где он поселился, когда только пришел на Святую Гору. В башне на всех этажах устроены церкви, одинаковые, одна над другой, с красивыми резными иконостасами прошлого века, все они в пыли и паутине. Верхняя церквушка разрушается, крыша течет, а чинить некому. Диакон сам не может, а если бы даже и мог, то все равно нечем. В доме потолок тоже протекает, всюду видны потеки. Легко можно предположить, что скоро и все здание пропадет. В длинных коридорах запах гнилых досок. Это потолок дает понять, что однажды и он рухнет. Двери заперты, а те, что почему-то открыты, являют взору картины запустения, сломанную мебель. Мы идем с диаконом по длинному коридору третьего этажа. Он сомневается, возвращается назад, а потом у одной открытой, совершенно пустой комнаты говорит: «Вот здесь. Видишь, следы пожара. Здесь жил один из ваших — серб, знаменитый на весь Афон подвижник, он умер, отравившись, вероятно, грибами, несколько лет тому назад. Спал вот здесь, на голом полу. А пожар случился в страшно холодную зиму, когда он пытался развести огонь в печи. Дымоходы здесь давно пришли в негодность. Загорелась балка, а он кое-как отстоял дом, принося снег руками со двора». Когда мы вышли на двор, отец Пахомий показал мне могилу этого отца Георгия, незаросший сухой холмик, на котором диакон посадил цветы и заботливо за ними ухаживает. Проходя мимо, он всякий раз крестится.

Об отце Георгии я и сам слышал в Хиландаре разные истории. Например, слышал я о том, как он целый год прожил в пещерах над скитом Святой Анны, пока его не выжили оттуда любопытные. Однажды он пришел туда, возле большой скалы вбил в землю два столба, соединил их перекладинами со скалой и набросал сверху веток, соорудив таким образом крышу. С собой у него был мешок сухарей, ими он питался целый год, сидя под этим навесом в жару и в мороз, в дождь и ветер, шествуя путем древних афонских постников.

Мне рассказывали, что отец Георгий, живя одиноко в пустыне, время от времени все же приходил в монастырь и проводил там несколько дней. Он выбрал себе келью в заброшенной части здания — без окон и дверей, без мебели. С собой он принес лишь несколько книг, да так и оставил их в пустой комнате. Монах-виноградарь (тот самый, что рассказывал о братстве семерых) нашел эти книги и взял почитать. Спустя несколько недель отец Георгий обнаружил пропажу и стал разыскивать свои книги. «Виновник» сразу же нашелся и принялся оправдываться тем, что книги были брошены, а ему они нужны, он их читает. Но отец Георгий почему-то уперся и всё повторял: «Верни мои книги». Виноградарь, отец Симеон, сначала удивленно на него посмотрел, а потом с печалью заметил: «Ах вот как, значит. А я думал, что ты подвижник, что нам всем до тебя далеко». И, не тратя больше слов, пошел за книгами. Отец Георгий, пораженный, замолчал и, когда прошло первое потрясение, признался, что скромный собрат дал ему полезный урок; всякое может случиться с человеком в пустыне, если он недостаточно подготовлен. Когда нет другого критерия, кроме себя самого, легко впасть в искушение. Общежитие — необходимая ступень духовной жизни, через которую монаху нельзя перескакивать. Нехорошо сразу устремляться в пустыню, где искушения - более высокого, духовного рода.

Один день в келлии

Все эти рассказы о пустынниках разожгли во мне желание узнать их поближе. Правда, я видел уже некоторых — разве диакон Пахомий, исследователь пасхалии, не из их числа? Но мне хотелось большего — разделить с пустынником, хотя бы ненадолго, его повседневную жизнь. Сразу скажу, разделить лишь настолько, насколько это вообще возможно, ибо само мое присутствие в пустынной келлии уже делает обычную жизнь в ней не такой, какой она была до моего прихода. Монах уже не один, он в обществе, да еще, к тому же, в обществе необычного гостя, мирского, и для пущего неудобства — еще и иностранца (сегодня трудно найти на Святой Горе пустынника не грека). И все же я стремился к такому опыту, заранее смиряясь с его неполнотой.

* * *

Случайное знакомство в дороге. Я помог нечаянному спутнику нести его поклажу (мешок с припасами и бидон вина), и он пригласил меня зайти к нему в келлию и погостить там несколько дней. Мы поднялись по древней мощеной тропе, прошли мимо небольшого акведука, миновали два-три мостика и углубились в чащу. Несколько раз пересекли широкую, пыльную дорогу, проложенную недавно для вывозящего лес грузовика. Еще полчаса ходьбы по дикому, крутому ущелью, наконец, стены ущелья раздвинулись, и мы увидели на двух склонах, на расстоянии ста метров одна от другой, две группы домиков и средней величины церковь справа. На крыше ближайшего к церкви дома работали люди, слышен был неравномерный стук молотков. Скоро мы опять вошли в лес, пересекли долину и поднялись на небольшую площадку, откуда снова увидели как на ладони и церковь, и людей на крыше. Видно, как они взмахивают топорами, молотками, опускают их, но звуки долетают до нас с опозданием, когда уже рука, нанесшая удар, опускается вновь. Мне начинает казаться, что звук и видимый источник звука устроили соревнование, бегут наперегонки, и звук молотка опережает сам молоток.

Протискиваемся через лаз в ограде и снова закрываем его за собой жердями, чтобы в огород не забрели мулы, пасущиеся неподалеку. Чтобы подойти к дому, пришлось еще взбираться наверх. С той стороны, откуда мы пришли, первый этаж дома, построенного на склоне, кажется необычно высоким. С противоположной стороны низкие окна почти упираются в гору. Слева, с востока, над крышей виднеется купол, крытый небольшими каменными плитами. Монах достал из-под камня ключ, и мы вошли через нижнюю дверь в какое-то помещение, где царствовал мрак и лишь угадывались ручки разного огородного инвентаря. Посередине оказалась лестница, которую я заметил только тогда, когда монах взобрался по ней и поднял деревянный люк. Мы очутились в светлом коридоре в форме буквы «Т», разделявшем дом на три части. Боковые ответвления заканчивались окнами, а длинную часть коридора освещали только открытые двери выходивших в него комнатушек. Коридор был завален разными плодами, они или сушились, или просто хранились здесь, в сухом месте. Помидоры, уложенные так, чтобы они не касались друг друга, соседствовали с фасолью, стручками (стручки (бамньи — сербск.) — средиземноморское растение), баклажанами и лесными каштанами, последние были поистине огромны, в жизни таких не видел. Всё это создавало узорный ковер: желтый, каштановый, ярко-красный, бледно-зеленые островки перемежались с темно-фиолетовыми. Пестрые краски, переливаясь на солнце, отражались на выбеленных стенах.

Наш приход не остался незамеченным. Не успели мы присесть и выпить по рюмочке анисовки, разведенной ледяной водой, не успели еще проглотить по кусочку мягкого рахат-лукума, как в коридоре послышалось взволнованное мяуканье. Большой полосатый кот вбежал в комнату и, громко мурлыкая, стал тереться о ноги своего хозяина, которого не было дома целых десять дней. (Тут я заметил, что во всех дверях вырезан проход для этого монашеского сожителя. В кухне стояла для него миска с едой. Там еще что-то оставалось: видно, кот сам заботился о своем пропитании.) Кот потерся и о мою ногу, вероятно, по ошибке, но, в основном, не отходил от монаха, добиваясь его ласки, как будто всю жизнь ждал этого мгновения. Он не выпрашивал угощения, да ему и не предлагали (на кухне его ждали остатки еды). Ласкался как свободная линость, бескорыстно.

Потом мы все втроем пошли на огород за овощами, созревшими за время отсутствия хозяина. Пока мы собирали помидоры и стручки, кот нас на время оставил и в сторонке охотился на кузнечиков; я сам видел, как он поймал и съел несколько штук. Вот почему он не доел оставленные ему хлеб и овощи.

Позже я задремал (вероятно, утомившись после бессонных ночей и бодрствования в монастыре), разбудил меня звон посуды на кухне. Там, на маленьком очаге, ждал меня уже готовый ужин, приготовленный из собранных нами овощей. Пока мы ели, на огне потрескивали каштаны — наш десерт. Закусывая ими, мы допивали каждый свою чашу вина и прислушивались к долгому тихому вечеру, полному отблесков заходящего солнца и отзвуков далеких голосов.

Мы сидели в самой большой комнате, служившей одновременно и столовой, и спальней отшельника, на жесткой деревянной кровати, покрытой старыми одеялами. Монах показал мне свои сокровища: книги, отпечатанные на мягкой толстой бумаге нетвердым, чуть-чуть скачущим шрифтом, с буквами, похожими на жучков. Каноны, стихиры, акафисты, напечатанные в Венеции два века тому назад, с красивыми, умеренно затейливыми барочными иллюстрациями. Замечательное житие св. Екатерины Синайской, как бы вправленное в рамку небывалых обрывистых гор. Среди книг — сборники песнопений, в которых вместо нот изображены крюки и кривые линии. Греческие слова под этими линиями еще можно разобрать, но мелодию...

— Это просто, вот увидишь, проще ваших нот, — убеждает меня хозяин. И начинает показывать. Садимся друг напротив друга, оба смотрим в книгу (я без особой пользы), он поет и взмахивает указательным пальцем, как бы дирижируя, повторяя те же самые знаки, что напечатаны в книге, и превращая их подъемом и падением голоса в сложную и длинную мелодию, которую я постепенно узнаю — слышал ее на монастырской службе, а последнее троекратное «аллилуиа», с тремя подъемами и глубоким спуском в конце, знаю совсем хорошо. Вторая мелодия, третья, с тем же убедительным завершением. Начал и я подпевать своему наставнику, и всякий раз, когда я подавал голос, он радостно воодушевлялся. Скоро он стал умолкать, предоставляя мне одному петь «аллилуиа». А поскольку мелодия оставалась все той же, только слова менялись, я вскоре напевал уже целые небольшие пассажи. О разделенная радость, нет тебе предела!

Сколько мы пели, не знаю. Книга была довольно толстая. Опомнились, когда уже начало темнеть и трудно стало разбирать текст. Поспешили в церковь.

Бросились в глаза славянские надписи на иконостасе. Здесь в прошлом веке, наверное, были русские. (Потом я нашел разбросанные в закоулках келлии стопки чудом сохранившихся и не нужных здесь никому русских брошюр.) Главная ценность иконостаса — в тонкой резьбе по дереву, кроме того есть несколько замечательных теплых, медовых по тону, икон из праздничного ряда.

Тем временем, монах совершенно преобразился: движения его стали торжественными и плавными, мы больше не разговариваем, объясняемся взмахами ладоней. Мой хозяин снимает рабочую рясу и появляется в торжественной и чистой мантии. Не торопясь, заботливо зажигаем лампадки. Он достает книги и кладет их на высокий аналой, обтянутый сверху кожей. Церковка так мала, что вдвоем мы едва помещаемся в ней.

Он не иеромонах, и, как простой инок, читает и поет только то, что поется и читается на клиросе, опуская ектении и возгласы (такая служба называется «беспоповской»). И все равно я чувствую, что он служит, а я помогаю и прислуживаю. Когда я должен подать свою реплику, он делает мне знак рукой. Не отрывая взгляда от иконостаса, читает радостный псалом сотворения мира, поет стихиры, снова читает. Я знаю, что вечерня коротка и без священника должна занимать совсем немного времени. Но я, видимо, ошибаюсь. Или здесь служат по другому, неведомому мне чину? Может быть, завтра какой-нибудь большой праздник? Гимны сменяют друг друга, наконец, я узнаю акафист, в котором и мне уготована своя роль: я завершаю его рефреном «Радуйся, Невесто». Вот он окадил церковь сладким благоуханием: алтарь, отдельно каждую икону и меня, пришельца в этом крошечном доме молитвы. И, наконец, в совершеннейшем умиротворении и блаженстве складывает книги. Быть может, благоговение его сегодня больше, чем обычно, когда он один. Ведь сегодня он заботится и обо мне. Как знать?

И вообще, можно ли считать, что я прожил обычный день отшельника? Или я своим воображением приукрасил и сделал привлекательной монотонность и выцветшую скромность этого дня? Какова внутренняя связь всего того, что я видел и пережил сегодня, связь между закопченным очагом и истовым пением в церкви, между сухими стручками фасоли и мягкими страницами древних книг, жестким ложем и просветленным лицом его владельца?

Да и нужно ли спрашивать? Стоит ли искать связь между роем звезд над нами и ветхим балкончиком, на котором мы сидим и молчим, глядя в небо, отшельник, я и кот, после ужина и перед тем, как погрузиться в близкий и сладостный сон?

Два святогорских сна

Я думаю, что повествование о святогорских буднях было бы неполным без рассказа о ночи, без хотя бы крупицы тех снов, что снятся святогорцам. Поводом, благодаря которому один из иноков рассказал мне свой сон, послужило событие неожиданное и довольно неприятное. Я помогал монаху на огороде, и мы уже заканчивали поливать капустные грядки, когда вдруг заскрипела калитка и появилась маленькая сгорбленная фигурка в поношенной мантии. Не заметив нас, или сделав вид, что не заметил, человек этот поспешно пробежал к огородной хижине. Оттуда послышался стук нервно передвигаемых вещей — гость судорожно искал там что-то. Потом, с треском захлопнув дверь, он вышел из хижины и направился к калитке, на миг остановился, приложив руку к глазам и как-то растерянно глядя в долину, и, наконец, быстро выбежал из огорода, забыв прикрыть калитку. Монах, с которым мы работали, вздохнул и ничего не сказал. Некоторое время мы молча продолжали работу. Но словно какая-то тяжесть повисла в воздухе.

— Нет хуже беды для монаха, чем страсть к питию, — сказал мой хозяин и снова замолчал.

А потом, через несколько минут, рассказал мне свой сон, который как бы разрешал ситуацию, хотя и не прямо, но все же был ее продолжением — в этом сне заключалось подходящее к случаю поучение. «Давно уже снится мне пустыня, — начал он издалека, — хотелось бы, если Бог даст, в молитвенной сосредоточенности закончить свое земное странствие. Но не так-то это просто. Нужно найти подходящее место, получить благословение от монастыря. И вообще, никогда не знаешь, насколько тебе нужно уединение, человек этого знать не может. Несколько месяцев назад приснился мне сон, будто стою я на нашей пристани, а по морю плывет ко мне лодка. Когда она приблизилась, я обомлел: в лодке стоит сама Пресвятая Богородица и зовет меня. Я пал ниц перед Ее светлым ликом, а Она велела мне войти в лодку. «Хочу, — говорит, — показать тебе Святую Гору, чтобы ты мог выбрать себе обитель для отшельничества». Мы поплыли, останавливаясь во многих местах, я видел отшельников Святой Анны и Карули, длинное пустынное зеленое побережье у Лавры, на котором кое-где встречались келлии. Иногда мы выходили, чтобы получше рассмотреть места, где подвизались старцы, и снова пускались в путь. И вот почему я рассказываю это: когда мы подъехали к Ватопеду, то вдруг резко повернули от берега в открытое море. Пречистая Владычица приказала как можно дальше объехать монастырь. А над Ватопедом в это время поднялось большое белое облако, отбросило тень на монастырь, стало угрожающе расти и поглотило монастырские строения. Я со страхом спросил Царицу Небесную, не пожар ли это, и Она ответила, что нет. «Там среди монахов есть такие, которые курят», — сказала Она и взмахнула рукой, словно желала поскорее удалиться от этого места. Так я и не выбрал себе пустыни. Я был смущен, весь покрылся испариной и от этого, наверное, проснулся.

А некоторое время спустя мне приснилось, будто я собрался на престольный праздник в монастырь Ксенофонт. Белое, словно молочное утро, я прохожу через вот эту калитку, иду огородом, выхожу через задние ворота, а там по гальке, и вот он, монастырь, рукой подать. Часто хожу я этим путем. Знаю и дорогу, и сам монастырь. Но сейчас не узнаю его — и тот, и не тот. Вроде бы всё как обычно, но только всё стало почему-то больше, выше, теперь в монастыре десять этажей или террас, одна над другой. Но ворота прежние, знакомые. А сразу за воротами, куда я вошел, столярная мастерская, всюду щепки и стружки, и, слышу, кто-то работает. Заглядываю, а там отец Иаков, умер он, бедняга, недавно. Помилуй, Господи, его душу (рассказчик мой перекрестился). Засучил он рукава и строгает себе. Я ему говорю: «Нехорошо сегодня работать, большой праздник». А он кисло усмехается и говорит, что он тоже так сказал, а ему все равно велели работать, потому что он всегда предпочитал работу молитве. Он говорил, что молится Богу, работая, а других презирал за лень и злился на них. Поэтому ему приходится и теперь продолжать то же, что он делал раньше. «И запомни, — сказал мне отец Иаков (я тоже сержусь, когда мне не помогают на огороде), — у тебя еще есть время».

Я пошел оттуда дальше, а праздник всё поднимается с этажа на этаж, превращаясь в небесный пир. Прохожу через светлые залы, честные отцы сидят и беседуют, скромные монахи в блаженстве слушают, а ловкие послушники разносят благоухающее угощение. И чем выше я поднимаюсь, тем торжественнее и прекраснее всё становится. Слышно умилительное пение, радостное, как на Пасху. Ну и, наконец, на десятом этаже вижу: восседают монахи, которым прислуживают ангелы. Над головами у иноков нимбы, а бороды как снег. Знаешь, кто там был? Владыки наши и монахи, которые тридцать три года сидели по тюрьмам и лагерям, смирно и с верой в Бога, и никому худого слова не сказали, не роптали никогда, никого не проклинали. Не три и не тридцать, а целых тридцать три года — всю земную жизнь Христа, Господа нашего, так вот просидеть, промучиться. Но зато дождались!» — и на этой почти триумфальной ноте он закончил свой рассказ. И мы радостно подняли корзины с собранными овощами и понесли их в монастырь.

А по дороге он рассказал мне вот еще что: «Вон там, где старая мельница, под платаном, явился мне в прошлом году отец Иоасаф. Я помогал ему, когда только пришел в монастырь, на кухне. Три года уже, как он умер. Помилуй, Господи, Царство ему Небесное (монах перекрестился). Так вот, явился он мне вечером, когда только начало смеркаться, я возвращался в монастырь довольно поздно, у меня ведь есть ключ от малых ворот. И вот он там стоит и весь сияет, представляешь? И говорит мне: «Ты придешь к нам гораздо раньше, чем думаешь, но не печалься, хорошее место здесь тебе уже приготовлено». А я остолбенел, растерялся, надо бы расспросить его, а я как каменный, едва понял то, что услышал. Он ушел. И хоть я его ни о чем не спросил, но осталась радость в сердце, так я пожелал, чтобы Господь смилостивился и скорее взял меня к себе!

Потом я подумал: может быть, это и не так скоро еще будет. Я раньше рассчитывал при моем здоровье лет тридцать еще протянуть. Но если уменьшить даже наполовину, все равно целых пятнадцать лет остается, не дай-то Бог. А так мне было хорошо в тот вечер, как будто я уже отошел...»

Сила в слабости

С трудом поднимаю слипшиеся, тяжелые веки. Но открыл — и ничего не изменилось, с закрытыми глазами вижу только тьму и с открытыми тоже. Непроглядный мрак узкой кельи, глядящей в темень ночи, на черную гору за окном. Единственный признак жизни не растворенного в темноте мира — это голос монаха, будящий меня из коридора: «Половина третьего». Еще медлю в теплой постели, вставать так не хочется, чувствую кругом сырой холод. Сырость источает сама каморка, ее стены; даже стручки, разложенные на столе для просушки, влажны. Да и как им высохнуть в такую погоду?

По каменной крыше мягко и чуть слышно сыплет дождь, вода журчит, сливаясь по желобам. Звук этот становится слышней, когда я открываю окно, чтобы вдохнуть немного свежего воздуха после духоты ночной кельи. Немного освежился, и в голове прояснилось. Но как я ни выглядывал из окна, тьма повсюду стоит кромешная. Пространство как будто исчезло, и я оказался в просмоленной изнутри коробке.

Что случается с миром в такие глухие часы? Он лежит озябший, оцепеневший, мокрый и холодный, скорчившийся, с омертвелой душой, словно потеряв сознание. Молчит, беспомощный, не пошевелится. Его придавила тягостная сила лени, инерции и отчаяния. Сила тяжести.

Сколько же длится это обмирание мира? Может быть, всю ночь, пока мы крепко спим, или только те несколько мгновений, в течение которых мы возвращаемся к жизни? Может быть, это и есть естественное состояние мира, который подстерегает нас, чтобы погрузить в эту тяжесть и мрак, а наше бодрствование — только иллюзия, морок? Сейчас мы, заточенные в этой полусмерти-полужизни, чувствуем, что черная пасть смерти разверзлась над нами, над нашими крохотными мыслями. Где же я на самом деле был, если возвращение в мир так мучительно?

* * *

Под дверью прорезается полоска света. Возможно, хозяин таким способом напоминает, что давно уже пора вставать. Мысль об этом, как игла, как острый импульс для сонного тела. Скоро я уже в коридоре. Уходим.

Дождь едва накрапывает. Но каждый куст у тропы и каждая травинка, от верхушки до корня, пропитаны росой. Как ни берегись, ноги все равно промокнут. При свете тусклого фонарика чуть различимы грубо тесанные ступени парапета, а через несколько шагов гладкие столбы ограды. По сторонам колеблются тени олив, справа проступают белые стены какого-то строения. За поворотом подмигивает сквозь листья единственное освещенное окно. Вокруг него угадываются черные стены большого строения сложной конструкции. Здание большое, заботливо ухоженное, всё из твердых бетонных ребер, просторный балкон на мощных устоях выступает вперед, как капитанский мостик.

Внутри уже началась служба. Поэтому проходим торопливо, с должным почтением, но ни с кем не здороваясь. Еще в сенях слышен старческий голос, читающий в нос. Сначала мы попадаем в миниатюрный притвор с пятью-шестью высокими стульями у стены, а оттуда — в саму церковь. В ней так тесно, что едва находится для нас место, хотя там всего три монаха.

Поначалу кажется, что старческое бормотание слышно здесь ничуть не более отчетливо, чем в сенях. Иногда удается различить отдельные слоги. Только тот, кто слушает это чтение ежедневно и знает, что именно читается в каждый момент, может следить за богослужением. (Очевидно, что единственный, кто не может расшифровать текст, это я, остальные чувствуют себя как рыба в воде.) В маленьком теплом храме, освещенном лишь лампадками и тремя свечами, чуть слышный голос стелется по полу, не в силах взлететь, но все же чудесным образом проникает в мозг. И как бы он ни был слаб, прижат и раздавлен внешними силами, ему удается вырваться из удушья и смерти и в жертвенном усилии донести смысл. Как подтверждение того, что жертва замечена и принята, время от времени слышатся возгласы молодого священника, скрытого за неосвещенным иконостасом и почти невидимого.

Значит, можно победить любую слабость и мрак, если мы действительно этого хотим? Ни руки, дрожащие как осиновый лист, ни глаза, которым не обойтись без очков со стеклами толщиной в палец, не смогли помешать обладателю этого голоса посреди глубокой ночи занять свое обычное место и творить молитву. И это почетное место он не покидал долго-долго, потом с достоинством закрыл книгу и отошел в сторону — победитель слабости, болезней и старости, он закончил свою долю молитвы, ту, что взял на себя.

Чтецы после него стали сменяться чаще. Среди них был и мой хозяин. Потом дошла очередь до одного подвижного монаха средних лет, который перед тем следил за свечами и подавал кадило. Всё помещение заполнил его энергичный и даже как будто сердитый голос. Бездумно он понесся вперед, подпрыгивая как заяц в конце стиха, а середину бормоча заученно и механически. Молитва, которая, исходя из уст старца, наперекор его дряхлости победоносно пробивалась прямо к небу, теперь как бы заземлилась и стала биться о стены церквушки, по ее темным углам. Не возносилась ко Господу, а «удирала в мышиную норку». (Так выразился хиландарский пекарь, когда мы с ним однажды месили тесто, говоря об одном таком механически быстром чтеце.) Какой контраст! Во всей ясности открылась мне не только эстетическая, но и глубоко жизненная истинность головокружительной диалектики одного из самых известных ранневизантийских сочинителей божественных гимнов Романа Сладкопевца, который довел до совершенства основной закон красоты литургических текстов: «слияние неслиянного». Тысячекратное превосходство старческого бормотания над этим шквалом голосовой энергии.

Опьянение

Все утро шел дождь, в углублениях между камнями стоят маленькие чистые лужицы, а ветки при прикосновении немилосердно обливают водой. Недавно поднявшийся свежий ветер прогнал темные облака и белые плети дождя. Из лесистых долин поднимаются к вершинам клочья тумана и тают на проглянувшем солнце. С омытых дождем склонов взгляд скользит по голым камням вниз, на все еще волнующееся свинцовое море.

Но взгляд возвращается назад, потому что во время этого полета вниз что-то привлекло его: свежевымытые крыши блестят как жемчуг на нежной зелени плато. Он возвращается, чтобы получше рассмотреть это место, не обозначенное на туристской карте. Маленький купол церковки, к ней, как ласточкино гнездо, прилепилась застекленная терраса; огороженный лужок и мулы на нем, и, главное, струйка дыма над келлией и тропинка, ведущая к ней, как кажется, почти с того места, где я нахожусь. Через несколько минут моя тропа, действительно, приводит к развилке, налево — путь к Великой Лавре, а справа, вниз по крутому склону, очень узкая и малохоженная тропка ведет к тому идиллическому месту, которое я почти случайно увидел с поляны.

С каждым шагом вниз, к келлии, крыши разрастаются, но стены остаются загадочно скрытыми, Наконец, перед самым домом, они показываются — пытаясь спрятаться, они пригнулись и собрались под могучим окрыльем крыш. Вот кровля уже на уровне глаз; в ширину новые крепкие деревянные двери кажутся большими, чем в высоту. Как будто я стою перед землянкой, а не перед внушительным каменным строением. (Причину этого явления я скоро открыл: келлия стоит на самом краю плато, так что вход оказывается на откосе. Здание с этой стороны встроено в гору, в то время как с другой стороны оно достаточной высоты для того, чтобы под вторым этажом смог поместиться просторный хлев для мулов. Равнина, на которой расположены сад и огород, начинается немного ниже, сразу за хлевом). Я несколько раз постучал кольцом в дверь. Изнутри — ни звука. Сижу на солнцепеке и жду. По сути, может быть, больше и не жду. Из фонтанчика у дверей пью воду, дошедшую сюда по деревянным трубам. Прозрачная и ледяная, она пахнет последним афонским снегом, который по глубоким ущельям даже сейчас, в конце апреля, спускается почти до самого моря. Нет смысла больше стучать. Если там кто-то есть, но не желает, чтобы его беспокоили, надо уважать такое решение. Вспоминаю, сидя перед закрытой дверью, историю, которую позавчера рассказал мне хиландарский монах. Один хороший приятель отца Георгия, чтобы испросить у него совета, проделал долгий путь до Старого Русика. Постучался в дверь кельи, той, которая после горела, не дождался ответа, посидел под платанами и ушел. Несколько недель спустя он встретил в Карее отца Георгия и упомянул мимоходом, как искал его и какой путь проделал напрасно. «Так тебе и надо, — отрезал отец Георгий, — раз не хватило терпения подождать четверть часа, а ведь знаешь, наверное, что торопливость — грех для монаха. А может быть и дело, ради которого ты приходил, не было таким уж важным, иначе бы ты подольше меня подождал». Монах, который рассказывал этот случай, и не подумал обидеться, но принял слова отца Георгия как поучение.

А я вот не знаю, как мне сейчас поступить. Любой выход из ситуации может оказаться ошибкой. Или, разочарованный, (а какое у меня на это право?) я быстро уйду, или долгим ожиданием заставлю меня принять (а нужно ли мне это на самом деле?). Я то придавал своему появлению здесь слишком большое значение, то недооценивал его, забывая, зачем вообще мне понадобилась эта келлия. Так часто мы поступаем и с нашей жизнью. Как счастлив тот, кто умеет ее любить, относиться к ней с уважением, не уничтожая ее неврастенией, но и не поворачиваясь к ней равнодушно спиною.

Углубившись в размышления об аристотелевском «среднем пути» между слишком большим и слишком малым желанием, я не услышал шагов за дверью, которая вдруг открылась и оттуда высунулась рыжая голова.

— Это ты стучал? — странный вопрос, если учесть, что место безлюдное. Впрочем, менее странный, если вспомнить, сколько времени прошло с тех пор, как я постучал.

Я пытаюсь объяснить хозяину, что хочу взглянуть на церковь и келлию. Монах понял меня и повел в церковь.

Но теперь мне уже и самому неловко, что я навязался ему, мне становится грустно: зачем я его потревожил? Быть может, он отдыхал, а я заставляю его показывать мне церковь. Наверное, он думает, что я сам не знаю, чего хочу, и что смогу отсюда вынести в своей душе.

Церковь крошечная, благоуханная, посвящена святому Нилу. Мягкость имени святого согласуется с благостностью места, с тихим мерцанием лампадки. Всё так уютно и до боли скромно, заранее жалко, что даже красоту старых икон я, скорее всего, позабуду. Выйдя из церкви, я услышал запах свежесрубленного дерева. Из широкой темной прихожей одна из дверей ведет в столярную мастерскую. Всюду в прихожей стоят доски. Другая дверь выходит на застекленную террасу, куда меня позвали. Третья и четвертая двери ведут неизвестно куда.

Веранда во всю длину дома, метров десять, вся она залита солнцем, темно-зеленая, как зрелое лето. Все ее пространство поделено на закутки большими мольбертами для иконописи. Сейчас здесь никто не работает: Светлая седмица.

Хотя время обеда давно прошло, передо мной ставят блюдо с зеленью, сыр, крашеные яйца. Хлеб здесь, видимо, пекут не каждый день или не пекут вообще, мне подают сухарь, положенный в воду, чтобы размяк. Пока я ем, монах показывает мне резные кресты здешней работы. Через открытую дверь он объясняет кому-то невидимому, кто я и зачем пришел. А мой взгляд скользит по серебру олив. Сад этот так легок, так прозрачен, что, кажется, соскользнул бы с горы прямо в море, но его крепко держит коричневый лоскут недавно вскопанной земли. Среди олив несколько фруктовых деревьев, все в цвету. Белое на сером и коричневом, а там, вдали, опять светло-серое, все колеблется в дымке, плывёт. Выше синева, все летит к ней, снова белое пятнышко, а там — темные потоки падают в море, вздымаются белые волны, темное небо все ближе, ближе...

Я опьянен. Чем же? Этими обрывами, уступом между пенистым морем и афонскими вершинами, этой свежестью, этим покоем, разыгравшимися красками? Или все же печалью, незванно вползающей в сердце и смешанной с радостью от созерцаемой мною красоты? Печалью от того, что я здесь ненадолго, этому миру не принадлежу, не умею толком ни постучать, ни подождать, да и как мне войти в него, если я заранее осужден из-за непраздничного одеяния своего?


 
Комментарии
Всего комментариев: 1
2011/09/11, 12:06:02
Огромное спасибо автору за его книги и статьи про Афон. Низкий поклон.
владимир
Добавить комментарий:
* Имя:
* Сообщение [ T ]:
 
   * Перепишите цифры с картинки
 
Подписка на новости и обновления
* Ваше имя:
* Ваш email:
Последние обновления на портале
Монах Симеон Афонский
Написать икону на Афоне
Виноградная Лоза Симеона Мироточивого, Афон, Хиландар
Честной пояс Богоматери
Заказать поминание на Афоне
Конкурс на лучшую фотографию Святой Горы Афон
Афон, И.А. Гарднер, Впечатления и воспоминания - I
Святая Гора Афон, И.А. Гарднер, Воспоминания - II
Высказывания католиков об Афоне. Божья Гора. Амарандо Сантарелли
Паисий Святогорец
Афонский патерик или Жизнеописания святых на Святой Афонской Горе просиявших
Афонский спецназ. Старец Ипполит (Халин)
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) Часть I
«Лучшее стихотворение об Афоне»
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) Часть II
Паисий Святогорец. Житие - III часть
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) - IV часть
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) Часть V
Филофей Коккин Житие Саввы Нового - Часть I
Филофей Коккин Житие Саввы Нового Часть II
Паисий Святогорец Отношение к электронным паспортам
Порфирий Кавсокаливит об антихристе и электронных паспортах
Старец Порфирий Кавсокаливит (Баирактарис)
Павле Рак Приближения к Афону (Одно из лучших описаний!)
Порфирий Кавсокаливит, Часть I
Порфирий Кавсокаливит Поучения Часть II
Сергий Веснин
Афон 1844 Письма святогорца Часть I
Афон 1845 Письма святогорца Часть II
Афон 1846 Письма святогорца Часть III
Афон 1847 Письма святогорца Часть IV
Афон 1848 Письма святогорца Часть V
Афон 1849 Письма святогорца Часть VI
Неизвестные страницы истории
Герасим Менайас
Афон фото
Василий (Григорович-Барский) Странствования
Лучшие фотографии Афона
Житие Илариона - Грузина
Афон: вчера и сегодня
Порфирий (Успенский)
Силуан Афонский
Сергей Соловьёв
Athos
Ученым
История России
Святая Гора XVIII - XX Исторический контекст эпохи
Отзывы о книгах
Анонсы книг
Русский Афон
Нил Сорский
Паисий Величковский
Русские старцы об Афоне
Святые Афона
Старцы Афона
Форум портала Афон
Крест
Сладкое Лобзание
Достойно Есть
Иверская Икона Вратарница Афона
Скоропослушница
Всецарица
Троеручница
Млекопитательница
Страшное Предстательство
Отрада Утешение
Экономисса
Одигитрия
Целителя Пантелеймона
Праведной Анны
Николая Чудотворца
Николы
Икона Георгия Победоносца
Икона Богоматери Милующая
Акафист и икона Божией Матери Игумении Горы Афонской
Икона Богородицы Ктиторская
Богоматерь
Богородица Елеоточивая
Икона Божьей Матери Иерусалимская
Пресвятая Богородица Герондисса
Икона Св. Иоанна Предтечи
Акафистная
Икона апостолов Петра и Павла
Икона Богородицы Мироточивая
Монреальская Иверская икона
Икона Богородицы Одигитрия
Икона вмч. Георгия
Икона Преображения Господня
Афанасий Афонский житие икона
Тихвинская икона
Живоносный Источник
Иерусалимская
Икона великомуче­ника Георгия Зограф
Богоматерь Скорбящая
Мати Молебница
Святыни Афона
Акафист
Матрона Московская
Гавриил Зырянов Икона Акафист
Жития
Русские монастыри скиты
Тайны Афона
Новый Афон
Соловки
Валаам
Троице Сергиев Лавра
Киево-Печерская Лавра
Иеромонах Симон "Тихие песни уединения"
Иером. Серафим (Захаров). Живое предание Афона
Фильм: Игумен архимандрит Евлогий (Иванов)
Закончена публикация писем Сергия Веснина, это, без сомнения, лучшее описание Святой Горы Афон. Мы закончили публиковать Житие старца Паисия Паисий Святогорец Житие. В историческом разделе начата публикация истории строительства Новоафонского монастыря: Новый Афон монастырь в Абхазии на Новом Афоне.

Свобода - это | Свобода | Дверь, которая нарисована на стене | Свобода в Любви | Как стать свободным | Вкус Свободы | Умереть за Любовь| Скорби | Необходимое и лишнее | Нечистая совесть | Окаменевшее сердце | Смерть | Жизнь | Союз двух сердец | Истинная Любовь | Высшая форма Любви | Преданность и верность | Труд сердцем | Прямота и честность | Стойкость и решимость | Умение любить | Верность | Деньги | Богатство | Духовное здоровье | Человек – это | Ум и разум | Ум | Предательство| Улица детства | Язык Любви | Стихи о Любви | Вечная Любовь | Суть Любви | Любовь и правда | Правда| Молитвы| Любовь и страсть | Любовь и жизнь | Цельная Любовь | Здоровье души| Смирение и помыслы| Истинное смирение| Смирение и ум| Смирение и страх| Смирение и мир| Преданность| Катунакия | Каруля | Керасья | Келия Провата | Скит Малая Анна | ... и многие другие тайные тропы Святой Горы...

Монастыри Афона
Великая Лавра Афанасия | Ватопед | Ивирон
Хилaндар | Дионисиат | Кутлумуш | Пантократор
Ксиропотам | Зограф | Дохиар | Каракал | Филофей
Симонопетра | Агиа Павла | Ставроникита | Ксенофонт
Григориат | Эсфигмен | Пантелеимонов | Констамонит

Русские обители Афона| Пантелеимонов монастырь | Старый Русик | Андреевский скит | Ильинский скит | Скит Новая Фиваида | Создание скита Новая Фиваида | Крумница | История скита Крумница | Ксилургу
Пока мы не решились на Добро, стяжание его представляется трудным, но как только мы решимся, трудности отступают. (Монах Симеон Афонский, из устных поучений)

Афон статистика ЧИСТЫЙ ИНТЕРНЕТ - logoSlovo.RU Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru
Создание и разработка сайта - веб-студия Vinchi & Илья

При копировании или цитировании текста и фотографий необходимо давать
активную ссылку http://www.isihazm.ru

(В связи с вопросами наших читателей оповещаем, что Монах Симеон Афонский ни в интернете, ни в каких сайтах участие не принимает. Он пребывает в затворе, не принимает посетителей, не имеет страниц в соц.сетях. С Богом!)

Монастырь Дивеево