Главная
Монах Симеон Афонский
Написать икону на Афоне
Заказать поминание на Афоне
Новости
Стихи
Тексты
Переводы
Библиотека
Галереи
Иконы Афона
Поездка на Афон
Паломничество Афон
Монастыри Афона
Что такое Любовь?
Богатство?
Старец
Видео
Аудио
О проекте
Написать письмо
Все комментарии
Молитва
Карта сайта
Поиск
Скоро
15 февраля
Сретение Господа Святогорские Панигеры: монастырь Св. Павла
Осталось 11 дней

Афон

 
информационный портал Святой Горы Афон. Все об Афоне. Исторические описания Горы Афон. Советы о том, как организовать поездку на Афон, и отчеты о путешествиях. Паломничество на Афон: карты Афона, описания монастырей, троп и советы для самостоятельных путешественников. Рассказы о старцах Афона и афонских монахах. Переводы рукописей и Житий афонских святых. Фото и иконы Афона. Поучения, притчи и стихи монахов Афона, старцев и святых. Богословские статьи. Смотрите: Новые статьи на портале
Присоединяйтесь к нам в группе ВКонтакте-1 ВКонтакте-2 Instagram и Telegram и facebook group, на странице facebook web в на канале Youtube также в zen.yandex. и получайте расширенный контент в Patreon. Рекомендуем сайты: Высказывания о духовной жизни - Жития, притчи старцев
В НАЧАЛО / ПОЕЗДКА НА АФОН / ЛУЧШИЕ НЕДАВНИЕ ОТЗЫВЫ О ПОЕЗДКЕ НА АФОН / ГРОМОВ А.В. ПАРАКАЛО, ИЛИ ВОСЕМЬ ДНЕЙ НА АФОНЕ / МЫ ЗАМЕРЛИ… ГОРА ПОРАЖАЛА СВОИМ ВЕЛИЧИЕМ, МАНИЛА И ВМЕСТЕ С ТЕМ КАЗАЛАСЬ НЕДОСТИЖИМОЙ.
Мы замерли… Гора поражала своим величием, манила и вместе с тем казалась недостижимой.


На дорожном просторе новое открытие ждало нас — мы увидели Гору. Только на третий день Господь открыл нам её.
Чёткий треугольник, словно нимб с древних икон, белоснежно сиял перед нами. Его вершина истончалась в небе, и мы настолько ясно видели её, что, казалось, различали все складочки, все тропки, все камешки и трещинки на них…
Мы замерли… Гора поражала своим величием, манила и вместе с тем казалась недостижимой. В то же время мы точно знали, что на неё восходят паломники, там стоит крест и есть келейка, где можно переночевать[47]… Но неужели это возможно?
— Вот куда идти-то надо… — произнёс Алексей Иванович.
И это «куда надо идти» прозвучало не как идти именно на вершину Афонской горы, а как жизненный путь, вершина которого должна так же истончаться в небе…
Невесть откуда набежавшее облачко закрыло Гору. Довольно с нас, стало быть, и этого.
Сфотографировались на фоне Горы, прикрытой облачком, и побрели в Карею. Шли, почти не разговаривая. Появившееся чувство вины и досады на самого себя не оставляло. Сколько раз Господь ясно указывал путь. И всякий раз утешал себя тем, что слаб, немощен, что стараюсь исполнять, но по мере сил…
Господи, как мы глупы, когда, приходя на исповедь, чуть не радуясь, сообщаем: слаб я, батюшка… И какое-то даже удовольствие от этого испытываем, вот, мол, слаб, что с меня взять… И правда, нечего… Пустоцвет. Откуда же ангелы понесут Ему нектар?
Грустная дорога у нас получилась… Хотя день был светел, море лазурно, даже птички пели, а Карея встретила столичной суетой на местный лад: с десяток паломников не спеша переходили из лавки в лавку, пара человек сидела непосредственно возле лавок, несколько монахов ждали автобуса, ленивыми стайками курсировали коты.
На площади мы попрощались с Саньками. Они остались ждать открытия протата, а мы пошли в Кутлумуш. Расставание, как и дорога, вышло грустным. Я почему-то был уверен, что мы уже не встретимся. Санёк-питерский всё пытался что-то подарить на память из множества вещей, которые непонятно каким образом вмещались в его небольшой рюкзачок, Санёк-московский и Алексей Иванович обменивались адресами…
Когда мы уже стояли у заветной кутлумушской калитки, Алексей Иванович, приободрившись, сказал:
— Вот, послал Господь друзей в нужное время. Что бы мы без Саньков делали в Пантелеймоне и в скиту? А теперь нас ждёт монахус Серафим, он нам всё расскажет, — и потянул калитку на себя.
Она, разумеется, не открылась.
3
Алексей Иванович — человек впечатлительный, для него, как, впрочем, и для всякого православного, есть Промысел Божий, а случайностей — нет. Поэтому, когда калиточка не открылась, он тут же покрылся потом и затряс калиточку, повторяя:
— Молитвами Святых Отцов наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
Оказалось, что калиточка замкнута на небольшой крючок, какой раньше, до эпохи евроремонта, присутствовал почти в каждой ванной комнате коммунальных квартир.
Слава Богу, что не оторвал, крючочек-то легко открывался. Алексей Иванович вытер пот, и мы вошли.
Первое ощущение было, что попали в образцово-показательное садоводческое хозяйство, так сказать, для своих. По левую руку от нас аккуратными рядами наблюдались культурные посадки то ли маслин, то ли других плодоносящих, перемежалось это всё лужайками, клумбами и беседками. По правую руку почти отвесной стеной поднималась гора — храма видно не было. Мы даже засомневались, а не заплутали ли опять? Впрочем, впереди виднелось строение тёмно-красного цвета, не тусклого, как наши водонапорные башни почти на всех полустанках, а насыщенного, живого. На имевшейся у нас карте Кутлумуш был представлен как раз в таких тонах, более того, в одном из путеводителей писалось, что Кутлумуш выделяется из всех монастырей Афона именно необычным тёмно-красным цветом построек. А вообще-то это один из самых древних монастырей Афона. Построен греками и греческим всегда оставался[48]. Это нас нисколько не смущало, во-первых, мы были уверены, что попадём под покровительство монаха Серафима, во-вторых, тоскливые воспоминания о чувствах инородца, испытанные в архондарике Андреевского скита, притупились, ну, а в-третьих, мы были «русия ортодокс», что, как нам представлялось, соответствует званию особо почётного гостя. Мне почему-то сейчас подумалось, что американцы, когда куда-нибудь лезут, тоже так о себе думают.
Ну, Бог с ними, с американцами, нам с бы с собой разобраться. Кстати, приземистый дом, закрасневшийся впереди нас, оказался жилым и обитали там явно не монахи. Зато, обогнув его, мы обнаружили стену, похожую на монастырскую, и, пройдя вдоль, вышли к красивым воротам с колоннами. Напротив ворот была чудная каменная беседка, увитая зеленью, в глубине которой журчал родничок. Асфальтовая дорожка, по которой мы шли, закончилась, началась брусчатка. Ну, слава Богу!
Ворота были распахнуты и открывали путь через тёмную узкую арку, какие любят изображать писатели-фантасты для перенесения героев из одного времени в другое. В арке веяло холодом и пахло подземельем, на стенах едва различимые росписи, двери (обычно одна из дверей ведёт в церковную лавку), чуть более десятка шагов и мы… в самом деле оказались в другом времени.
В каком веке? Бог весть. Только я чувствовал, что здесь так же было и сто лет назад, и двести, и триста. Понятие времени потеряло смысл.
Перед нами стоял храм из тёмно-красного кирпича. Невысокий, но крепкий и основательный, как крестьянский сын. Храм не был, как у нас в России, «увенчан шапкой купола», а скорее прикрыт подобием восточной тюбетейки. Но с крестом. Напротив храма устремлялось ввысь здание, похожее на часовню, пожалуй, единственное, в котором красный цвет не преобладал. Всё это окружали близко подступающие трёхэтажные помещения из того же тёмно-красного кирпича и ровными рядами окон напоминали (прости, Господи) тюремную стену. Из-за того, что стены были высоки, а площадь мала, солнце почти не проникало внутрь, и сразу показалось, что здесь холоднее и суровее, чем с той стороны арки.
Пока мы несколько минут оглядывались, привыкая ко времени и месту, ни единое живое существо не дало о себе знать. Никакой Серафим с распростёртыми объятиями нас не встречал. И куда теперь? Я почувствовал себя несколько неуютно. Хотя, что такого? С нами Бог. Он привёл в монастырь. Чего нам бояться? Разве что своих грехов? Но вот этого-то мы почему-то никогда и не боимся.
Должна же быть где-нибудь табличка! И я увидел её, только такая уж она была неприметная, словно завалялась тут со времён самых первых олимпийских игр, и я не прочитал, а угадал слово, ставшее для нас в последнее время одним из самых жизненно необходимых: «архондарик». Стрелка указывала на дверь в стене за нашими спинами. Мы развернулись и вошли внутрь.
Вот — здравствуйте, опять метание во времени, и я невольно опустился на изящный деревянный стульчик, которыми было уставлено пространство залы, больше похожей на восточное кафе в полуденные часы. Так же пахло кофе и пряностями, так же было малолюдно, но всё было готово в любой момент ожить и задвигаться — дай только повод. И тут вошли мы. Люди за столиками сразу загалдели, словно их тут не четверо, а сорок. За барной стойкой сидевший на самом высоком стульчике монах стал громко отдавать команды кому-то в открытую кухонную дверь, потом ответил сидящим за столиком, потом пред ним предстал другой монах, поменьше, и высокий то ли отчитал, то ли похвалил его — в общем, видно было, что именно он руководит тут процессом. На нас он даже не взглянул.
Мы сели за один из столиков.
Через некоторое время захотелось обратно на пустынную площадь. В Андреевском скиту с нами хоть попытались заговорить, а тут игнорировали напрочь.
Минут через пять Алексей Иванович произнёс:
— Может, у них кофе спросить?
— Спроси, — кивнул я на высокого руководителя.
Алексей Иванович насупился.
Вошли ещё двое паломников. Греки. Поставили рюкзачки у входа. Сели за столик, сказали что-то. Высокий кивнул, гаркнул в ответ, и скоро из кухоньки показался молодой человек с подносом, на котором стояли чашки с кофе и лукум. Пройдя мимо нас, он поставил поднос на столик только что пришедшим и ретировался обратно за стойку.
Через несколько минут он появился снова. Алексей Иванович не выдержал и, когда тот нечаянно к нам приблизился, схватил его за рукав.
— Кафе, кафе…
Тот сделал удивлённые глаза, мол, откуда это мы туг, но улыбнулся, что-то ответил и жестом дал понять, мол, ждите. Ну, ладно, сидим дальше.
Н-да, время обрело формы, оно тянулось, как американская резинка, которую уже и жевать противно, а выплюнуть почему-то жалко. Появился другой монах, по-афонски улыбчивый и не такой чёрный, как их руководитель. Из его слов мы уловили знакомое «диамонитирион» и торопливо полезли по карманам, словно гости Москвы, остановленные бдительной милицией.
Монах повертел в руках наши бумажки и, не переставая улыбаться, скорбно вздохнул, видимо, о несовершенстве мира, и направился показывать наши афонские паспорта начальствующему чёрному монаху. Тот тоже пренебрежительно повертел их перед глазами и вернул монаху как предмет, не заслуживающий внимания. Монах попытался возразить, разведя в сторону руками, но начальствующий прервал его резко и безапелляционно. Второй монах стоял, виновато потупившись, наши диамонитирионы повисли у него в руках, как безнадёжные экзаменационные листы, исправить которые нет никакой возможности.
— Хоть бы кофе дали… — обречённо глядя на безполезные диамонитирионы, проговорил Алексей Иванович.
А я начал молиться, сам не зная, о чём: не пустят, так не пустят, пойдём искать ночлег, лишь бы быстрее разрешилось всё.
Монах с диамонитирионами подошёл к нам, но Алексей Иванович опередил его:
— Нам бы только посылку передать, доро, доро, монахус Серафимус, и уйдём, вот только доро отдать, ну, и кофе на дорожку…
Монах протянул нам диамонитирионы и произнёс что-то ободряющее, наверное, пожелал доброго пути. Появился молодой человек с подносом, на котором стояли две чашечки кофе, два стакана с водой и тарелочка с лукумом, к нашему удивлению, поставил всё это перед нами и, белозубо улыбнувшись, дал понять, что можно вкушать. Монах, вернувший нам диамонитирионы, тоже жестом пояснил: мол, кушайте, кушайте, не буду вам мешать, и отошёл.
— И на том спасибо, — поблагодарил Алексей Иванович.
Кофе был отменный, не зря тут у них профессиональная стойка. Мы тянули его медленно, если честно, уходить не хотелось.
С улицы вошёл ещё монах, молодой, высокий, как показалось, неуклюжий и чем-то напуганный. Точнее, не напуганный, а лицо его как бы недоумевало и вопрошало: как же это могло случиться, почему, отчего? Он существенно отличался от всех в зале русой бородёнкой, белым лицом и голубыми глазами в допотопных очёчках, больше похожих на пенсне. Во всём облике вошедшего, монаха угадывалось родное, этакий удивлённый платоновский чудик. Он подошёл к стойке, начальствующий гаркнул, а второй объяснил, и монах, повернувшись к нам и не переставая изумляться, стал нас рассматривать. Мы дружно перестали пить кофе и потупились. А монах двинулся к нам, но уже глядя поверх нас, потом остановился, обрадовался, словно что-то наконец нашёл там, наверху, посмотрел на нас и, снова недоумевая, как такое могло случиться, спросил:
— Русия?
— Да! Да! — обрадовались мы, и Алексей Иванович начал про «доро», «монахуса Серафимуса» и что, мол, сейчас отдадим посылку и свалим, раз у вас тут с местами туго.
— Изограф? — вдруг спросил монах.
— Чего? — не понял Алексей Иванович и тоже недоумённо посмотрел на меня.
— Он спрашивает, — пояснил я, — Серафим твой — художник?
— Да, художник, — ответил Алексей Иванович. — То есть иконописец.
— Нэ[49], изограф, — перевёл я удивлённому монаху.
Тот удивился ещё больше и, покачивая головой, направился в сторону двери и вышел.
— Ну, и что теперь делать? — ей-Богу, он уже начал доставать этим испортившим жизнь России вопросом.
— Кофе пить.
— Я уже выпил.
— Лукум поешь.
— Он сладкий.
— Сходи покури.
— Да отстань ты.
И в самом деле, чего это я?
— Давай карту посмотрим, — примирительно предложил я. — Куда пойдём-то? — и мы склонились над картой, хотя, по большому счёту, было всё равно, куда идти, да и в карте этой мы ничего не понимали.
Снова открылись двери и снова появился раз и навсегда удивлённый монах, а с ним, судя по строгой чёрной бороде и смуглому лицу, — грек… И всё же некая утончённость сквозила в его лице, и смуглость эта, и правильная борода словно покрывали прошлое.
Они подошли к нам. Мы встали.
— Монах Серафим, — представил смуглого монаха русоволосый и отошёл.
— Батюшка! — возликовал Алексей Иванович.
Монах смущённо заулыбался, показывая на уши, и приложил палец к губам. Алексей Иванович сообразил, что такое бурное выражение эмоций не совсем уместно, хотя вон местным позволяется, и, перейдя на заговорщический шёпот, усадил монаха подле себя и принялся обстоятельно рассказывать о наших паломнических трудах и передавать поклоны. Монах смущался всё больше, жестами попытался что-то объяснить, потом достал блокнот, карандаш, написал что-то и протянул блокнот Алексею Ивановичу. Тот прочитал и посмотрел на меня с такой тоской и отчаянием, что я невольно напрягся, быстро пытаясь сообразить, что может быть хуже отказа в ночлеге.
— Он — глухонемой, — сказал Алексей Иванович, показывая мне листок блокнота.
— Ну, вот и поговорили, — выдохнул я.
Монах Серафим закивал головой.
4
Впрочем, всё оказалось не так уж и трагично. Это поначалу Алексей Иванович (на правах земляка с Серафимом общался, в основном, он) разговаривал голосом мастера прокатного цеха. Греки в зале сначала притихли, а потом поуходили вовсе. Серафим же, увидев открывающийся рот собеседника, подставлял блокнот и протягивал карандаш. Вынужденный заняться писанием, Алексей Иванович быстро успокоился и перешёл на бормотание, поясняя мне, что пишет. Листков в блокноте было немного, писать карандашом — занятие мучительное, так что Алексей Иванович в своих записках был литературно краток. Вполне возможно, что эти афонские записки — лучшее из пока написанного им.
— Так, это не надо… Это — ладно, а, вот: «У нас построили новый храм».
Литература вообще дисциплинирует. Жаль, немногих.
А монах Серафим оказался не такой уж и немой. Прочитав написанное Алексеем Ивановичем, он отвечал тихо и мало, слова ему давались с трудом, словно нужно было сделать усилие, чтобы вспомнить. Тем не менее вынужденное немногословие беседы-переписки оказалось весьма полезным. Нас записали в местную большую книжицу и определили на жильё, потом мы узнали расписание: через три часа читается акафист Богородице, потом — трапеза и небольшой отдых, потом — служба, следом — отдых часов пять и — Литургия. В конце чтения акафиста будут выносить святыни монастыря, день сегодня постный, поэтому можно готовиться к причастию. Ещё мы узнали, что совсем рядом находится калива, где подвизался Паисий Святогорец[50], и как раз до акафиста мы успеем туда сходить. Конечно, мы изъявили желание. Серафим, правда, проводить нас не мог — в иконописной мастерской его ждало послушание.
Мы искренне и сердечно благодарили Серафима. Алексей Иванович бодро написал: мол, идите, мы тут теперь сами разберёмся (как мы быстро воспряли!), но Серафим всё-таки повёл нас устраиваться.
Снова оказались на монастырском дворе. Солнце, пока мы сидели в архондарике, поднялось высоко и залило двор почти полностью, так что он уже не казался холодным и суровым. Да и как может быть холодно и сурово, когда жильём обеспечен, трапезой тоже — живи и радуйся. Бога только благодарить не забывай.
Прошли мимо приземистого главного храма, розовой часовни, которая оказалась трапезной, и поднялись по деревянной лестнице жилого корпуса. Сам корпус и есть стена монастыря, дверь выходит на внутренний двор, окно — на другую сторону. С внутренней же стороны монументальное здание, стены которого, наверное, не менее метра толщины, обступают деревянные террасы, которые напоминают строительные леса, только, конечно, более основательные, но всё-таки кажутся, особенно в сравнении с древними мощными стенами, жиденькими и ненадёжными.
На втором этаже нас встретил уже знакомый русоволосый монах, который, увидев нас, удивлённо покачал головой.
На самом деле он нас ждал и уже приготовил келью. Монах Серафим ещё раз извинился, что ему надо идти на послушание, попросил дождаться его, он покажет, как пройти к каливе Паисия. И мы пошли за русоволосым монахом.
С широких строительных лесов переступили на узенькую каменную терраску ещё давних времён, а затем оказались в весьма современного образца номере гостинички общежительного типа. Это когда небольшая прихожая объединяет несколько комнат. Наш провожатый не преминул удивиться такому устройству, будто первый раз видел, и открыл одну из дверей.
Чистенькая светленькая комнатка, даже большеватая для двух кроватей. И высокая. Наверху окно, судя по нему, насчёт метровых стен я загнул, но полметра в ширину — точно. В окне качалась зелёная листва и слышалось теньканье птичек. При входе стояли тапочки.
Я почему-то сразу вспомнил, как Бог сказал Моисею: «Сними обувь твою, ибо место, на котором ты стоишь, свято», и ещё вспомнил, как Владимир Крупин ходил по Иерусалиму босиком.
Но это было так великолепно — тапочки! И несмотря на то, что у нас с Алексеем Ивановичем имелись свои, мы предпочли переобуться в монастырские. Когда сопровождавший нас монах ушёл, я плюхнулся на кровать. Блаженство! Как всё хорошо! Слава Тебе, Господи!
Ну разве мог я предполагать, что побываю в каливе Паисия?! Где-то с полгода назад я прочитал его Слова и пришёл в восторг. «Вот это настоящий писатель, — говорил я знакомым. — Вот настоящая литература, без лукавства, без мудрований и в то же время лёгкая, без натуженного тумана, когда пытаются скрыть незнание предмета, и в то же время какая образная и метафоричная!» Каюсь, я больше восхищался старцем Паисием как писателем.
Но чем больше узнавал о нём, о его жизни, тем больше проникался любовью к старцу. Уже не как к писателю, которым он, собственно, никогда и не был, все его слова и поучения были записаны кем-то или взяты из писем, а как к человеку Божьему.
И вот Божиим Промыслом я оказался буквально в двух шагах от места, где жил старец, куда к нему стекалось множество людей.
Мы оставили вещи и вышли на террасу. Там нас уже ждал Серафим. Он вывел нас за ворота монастыря и показал на предгорье, которое издалека казалось ровным и зелёным, как английский газон, на котором то тут, то там виднелись небольшие беленькие домики — это были каливы. Мы несколько раз переспросили, Серафим несколько раз повторил про поворот с асфальтовой дороги, про развилку, про мостик и Божию помощь. Ещё он напомнил про акафист Богородице.
Серафим оставил нас (эх, сколько смысла в этой фразе!) и отправился исполнять послушание, а мы — радостные тем, как всё удачно оборачивается, сбросившие рюкзаки и попечение о сегодняшнем дне — пошли вниз по асфальтовой дороге.
Какой день подарил Господь! Солнышко, лёгкий ветерок, зелень леса… Нет, столько благодати нельзя сразу давать, по крайней мере, таким, как мы.
Для начала мы свернули не там. Да, был поворот и как раз направо, перегораживал его закрытый шлагбаум с непонятной надписью на греческом, и мы почему-то решили, что если перегорожено, то, значит, нам как раз туда и надо. Мы обошли шлагбаум и пошли уже по дорожке из щебня, которая сразу стала забирать вверх и в сторону от нужного нам направления. Впрочем, пока мы не волновались. И столько интересного вокруг — вот дерево с плодами.
— Это же оливки! — воскликнул Алексей Иванович. — Ты видел, как растут оливки?
Я не видел. Алексей Иванович — тоже, но почему-то был уверен, что это именно они, впрочем, они в самом деле были похожи на те, что продают у нас в консервных банках.
— Давай попробуем, — и он, сорвав парочку, одну сунул мне в руку, а другую себе в рот.
Простите за гордость, но я оказался умнее и продолжал держать предложенный плод в руках. Алексея Ивановича же так перекосило, как ни одно кривое зеркало не отобразит. И это человека, который горький перец ест, как огурцы.
Он долго плевался, запить у нас, конечно, ничего не оказалось, так что, дабы перебить горечь, пришлось курить[51].
— А вдруг она оказалась бы сладка во чреве твоём?[52]
Алексей Иванович недобро посмотрел на меня, спрятал окурок в карман и сказал:
— Не туда мы идём.
Я и сам уже понимал, что не туда, но жалко стало пройденного пути, и я предложил дойти до небольшого домика, который виднелся впереди, благо время позволяло.
Мы поднялись немного и вышли к домику, в сравнении с которым украинская хата выглядит и богаче, и поосанистее. А этот скорее походил на домик бедных рыбаков. Отчего-то сначала вспомнился Старик и море, потом подумал: ловцы человеков[53], а перед ними — людское море…
Никто не вышел к нам, никто не стал нас ловить. Мы обошли вокруг домика и двинулись обратной дорогой. Проходя мимо места вкушения плодов, Алексей Иванович произнёс:
— А ведь батюшка мой говорил: ничего на Афоне без благословения не делай, даже палки с земли не поднимай, а я полез оливки есть. Ладно хоть не отравился.
— Это часа через два станет ясно. Да не переживай ты так, — видя, как помрачнел Алексей Иванович, постарался я исправиться, — там как раз акафист Богородице читать начнут всем монастырём и отмолят тебя… если что.
До шлагбаума мы шли молча. И хорошо. Вот за что я люблю Алексея Ивановича — он никогда не обижается. Почти.
Вернувшись на асфальтовую дорогу, мы пропустили вперёд себя группу молодых греков весьма причудливой наружности. Словно пять молодёжных неформальных движений (если, конечно, Греция таковыми страдает) выделили по своему делегату и отправили на Афон: дескать, узнайте, чуваки, как там дела у наших старцев, не перевились ли ещё на земле греческой? Один — с хаером, другой — лысый, третий — в заклёпках, четвёртый — одетый во всё яркое, как гвинейский петух, пятый — в джинсовке и очках (ладно хоть не в пиджаке и галстуке). По-моему, они находились в том же беспечном настроении, что и мы двадцать минут назад.
— Посмотрим, куда они идут, — предложил Алексей Иванович.
Ну, те мимо шлагбаума прошли, даже не задумываясь. Европа, никакой творческой логики: если шлагбаум закрыт, так чего туда лезть? Зато, отойдя от нас метров на пятьдесят, молодёжь заспорила. Потом группа разделилась и двое ушли вперёд. Когда разведчики вернулись, компания, как это принято у южных народов, ещё погалдела и свернула с асфальта.
— За ними, — сказал Алексей Иванович.
Дойдя до места дороги, где пропала греческая молодёжь, мы приметили небольшую воткнутую в землю дощечку. У нас похожие втыкают на кладбищах на свежие могилы. Но здесь номерков не было, а была стрелочка, которая не то указывала, а скорее, намекала на небольшую тропку, спускающуюся вниз от дороги.
Никогда бы не подумал, что это тропка к келье почитаемого старца, мне представлялось, что дорога к нему должна быть если не асфальтовая, то широкая и утоптанная. Ну, как говорится, узкими вратами…
Не хотелось выглядеть совсем несамостоятельными в глазах юношей, и мы поотстали, да оно и потише стало. И как вам — оказаться в ноябре в чудесном зелёном лесу!
Но тут тропинка, словно язык змеи, раздвоилась. Юношей слышно не было, мы призадумались. Алексей Иванович забрался на пенёк, чтобы лучше разглядеть сквозь листву беленький домик старца.
— По-моему, туда…
По моим ощущениям тоже надо было идти по тропинке, уходящей влево. Мы пошли быстрее, надеясь нагнать юношей, но скоро вышли на ещё одно раздвоение тропинки.
— Надо было направо идти, — скорее задумался, чем решил Алексей Иванович.
— Правильно, — поддержал я. — Ибо сказано: правыми путями ходите…
Алексею Ивановичу не нравилось моё к месту и не к месту поминание Священного Писания, он неодобрительно покачал головой, но шагнул вправо. Попалось ещё ответвление, но мы прошли мимо, ещё одно — мимо…
— Кажется, мы не туда идём, — не первый раз за этот день определил Алексей Иванович.
— Да мы вообще заблудились, — конкретизировал я. — Возвращаться надо… если сможем, конечно… Время-то, — я показал на часы, — мы уже минут сорок бродим.
— Молиться надо начинать.
Мы повернули назад.
Иисусова молитва имеет удивительное свойство (вообще у неё много самых наиудивительнейших свойств, но сейчас об одном): если начинаешь творить её внимательно и с чувством (а у меня чувство появилось, потому что я ясно осознал, что с нашей беспечностью мы оставили Бога и Бог теперь мог оставить нас — это страшно, и плутание вокруг каливы Паисия нам попущено не случайно, а чтобы опамятовали), то через какое-то время молитва начинает жить как бы отдельно от тебя. Это трудно объяснить (да и невозможно), но если уж взялся писать…
Молитва словно разделяется, она остаётся в тебе и в то же время вырастает рядом с тобой, она ведёт. И ты чувствуешь её как спутника, и вместе с тем она осталась в тебе. Ты чувствуешь это общее, хоть оно и разделено телесной оболочкой, и открывается возможность совсем по-иному видеть мир, не своими глазами, а вообще не зрением, а другим, более видящим, и вдруг понимаешь, что можешь рассуждать, думать о мирском, но мягче, спокойнее, бесстрастнее, и рядом, и в тебе само собой повторяется: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного».
Фу-ух, не Толстой, конечно, но как уж смог…
И тут за очередным изгибом тропинки мы наткнулись на греческую молодёжь, притихшую в некоторой растерянности.
Мы как шли, так, не останавливаясь, и продолжили шествие. Юноши посторонились, а затем пристроились за нами. Я, находившийся впереди, гордо оглянул шествующее за мной партизанское войско и вдруг почувствовал, что не знаю, куда идти — я потерял молитву.
— А вот и мостик, — сказал Алексей Иванович.
Слава Богу. И впрямь — впереди зияла трещина, по которой щебетал ручеёк, а через трещину — деревянный мостик. Сооружение явно являлось архитектурно-историческим памятником какого- нибудь…надцатого века, но на Афоне нет времени. Поэтому главная функция данного сооружения состояла не в том, чтобы вокруг него ахали и восхищались: ах, такой-то век, ах, сам святой своими ручками строил — а в том, чтобы по нему можно было перейти расщелину. И потому дощечки, приходившие в негодность (даже если их делали ручки какого-нибудь святого), заменялись другими (тоже трудами других подвижников), и оттого мостик был пёстр, скрипуч и невыразимо мил. Мы не могли не сфотографироваться. Юноши последовали нашему примеру. Потом мы ещё их щёлкнули всех вместе, а они — нас. И пошли дальше. Юноши почтительно предоставили нам право идти впереди. Белый домик старца был уже совсем близко. Тем не менее пришлось ещё раз подняться вверх, ещё раз потерять домик из вида и ещё раз испугаться, что снова сбились, и всё-таки минут через десять от мостка мы уткнулись в железную сетку и, цепляясь за неё, чтобы удержаться на совсем сузившейся тропочке, пошли вдоль и скоро вышли к железной калитке, на которой висел замочек, какие раньше вешали на наших садовых участках доверчивые огородники. Рядом с калиткой была прикреплена металлическая дощечка и висела железная гирька. Я качнул гирьку, она стукнулась о дощечку — получился грустный и мелодичный звук. Алексей Иванович оказался смелее и дважды качнул гирьку, и дощечка снова отозвалась меланхолично и протяжно, словно бубенцы из далёкой сказки.
5
Ничто не шелохнулось в белом домике. Да это было и неважно. Главное — дошли. Стоим перед дверьми каливы, где жил великий старец. Небольшая лужайка перед домиком, умиротворение и покой, и ни единым звуком, движением, чувством не хотелось нарушать благость этого места. Хотя, конечно, так влекло на чистую полянку, посидеть на лавочке у крыльца, прикоснуться к стене… Но разве нас можно так сразу в рай? Посмотрим — с нас и довольно.
Юные греки рассуждали иначе. Один из них подошёл к гирьке и стал отчаянно колотить в дощечку, словно возвещая о пожаре. Ему на смену пришёл другой. Уже понятно было, что никто не выйдет, потому что и от первого стука можно было оглохнуть. А им, по-моему, просто понравился сам получающийся звук, отличавшийся от хэви-металл или чего там у них сейчас… Третий подошёл… Я понял, что тишина закончилась навсегда, шум спугнул очарование полянки, стало грустно и захотелось быстрее уйти, чтобы сохранить тот первообраз благодати, открывшийся нам в первые минуты… Дверь каливы отворилась, и появился старичок, который улыбался нам как самым долгожданным гостям, ясно и искренне, хотя нет-нет да и приглаживал топорщащиеся волосы, поправлял душегрейку и часто моргал.
Замок, оказалось, висел просто для вида, а калитка закрывалась обычным резиновым кольцом, наброшенным сверху.
Дальше всё было как во сне. Бывают такие сны: смотришь на всё и в то же время никоим образом в происходящем не участвуешь. Старичок что-то лопотал молодёжи, та внимательно слушала, изредка кто-нибудь почтительно задавал вопрос, все вместе мы прошли лужайку, поднялись на крыльцо…
Алексей Иванович не забыл представиться: «Русия! Ортодокс!», — старичок радостно закивал, что-то сказал доброе и нам и пригласил внутрь.
Нет, это сон, сон… Только во сне можно побывать там, где никогда побывать невозможно.
Мы пригибаемся в дверях и входим в тесный тёмный коридор, впереди виден светлый проём, там комната, но старичок поворачивает нас направо, и мы оказываемся в церкви.
Размер комнатки меньше, чем комната в «хрущёвке». Алтарь отгорожен деревянным иконостасом с царскими вратами и одной дверью. Вдоль стен от иконостаса помещаются только две стасидии, ещё по одной стоят по обе стороны входа в церковку. Низкий потолок. Стасидии старые, высокие, загустевшего от времени коричневого цвета, и я непонятно каким чувством понимаю, что вот та, рядом с которой сейчас стою, как раз старца Паисия, на спине стасидии прикреплена чёрная вязаная материя, и я, оглянувшись на увлечённо рассказывающего старичка, легонько прикасаюсь к ней… Как мне захотелось присесть в это царское кресло! И чтобы шла служба… Неважно какая, пусть хоть мерно читаются часы…
Я увидел, как старичок смотрит на меня и улыбается. Кивает головой и теперь все поворачиваются (сказать «подходят» нельзя, потому что в маленькой церковке стоим плотно, как на Пасху) к стасидии, возле которой стою я, а старичок показывает чуть выше, там портрет — и я узнаю старца Паисия…
А старичок, улыбаясь, всё говорил и говорил… Мне вдруг напомнило это музей, а я не люблю музеи. Нет, ничего против них я не имею, более того, они нужны и важны, но мне почему-то кажется, что вещь, которой перестали пользоваться по назначению, умирает как сама вещь. Это, например, уже не ручка писателя, а мёртвая ручка, или не веретено позапрошлого века, а мёртвое веретено. Вещи сами по себе немногое значат, если ими перестают пользоваться. Мне, например, книги всегда больше помогают увидеть прошлое. Для Слова времени не существует. Но это только хорошие книги. Вот, например, я беру книгу старца Паисия, читаю и ясно вижу солнечный день, стоит миром побиваемый человек, а Паисий, сидя на низенькой лавочке у крыльца, говорит, и одной рукой как бы ласкает человека, а другой перебирает чётки…
Как бы помолиться здесь! Канон Паисию прочитать! Прости, святой отче. Ты за весь мир молишься. И сейчас молишься, а мы вот не можем…
Нет, этой молодёжной экскурсии не будет конца. В общем-то, чего я злюсь, радоваться надо — с каким вниманием эти разношёрстные молодые люди слушали и с каким почтением задавали вопросы! О, как бы мне хотелось, чтобы наши русские ребята так же приходили на Валаам, в Оптину пустынь, Дивеево, Санаксары… Да сколько в России намоленных мест! Как бы спасительно для всех нас это было… Господи, это мы не смогли привести их… Мы и сами-то ещё не знаем, куда бредём. Ты не оставь! Ты знаешь — как!
Кутлумуш! Там скоро молебен! Я показал доброму старичку на часы, тот закивал головой, что-то доброе сказал про Русию (молодёжь, между прочим, смотрела на нас в это время с нескрываемым уважением) и благословил. Мы протиснулись по церковке, приложились к иконам на царских вратах и стенах и вышли.
Ещё некоторое время, пока не перешли мостик, чувство нереальности происшедшего не оставляло меня. Я только что был вне времени. Я только что был у старца Паисия. Не почившего, а живого[54]. Я ощущал это, хотя бы потому, как мне захотелось там, в маленькой церковке, молиться.
Мы шли молча, переживая происшедшее, боясь словами нарушить и спугнуть чувство, наполнившее нас.
Неожиданно перед нами раскрылся совершенно русский деревенский пейзаж: большая поляна, посреди которой стоял стог сена чуть повыше нашего роста, а рядом две копёшки поменьше, посреди поляны тянулась ограда из двух корявых жердин, кое-где подломившаяся и непонятно что ограждавшая. По поляне то там, то сям сквозь зелень травы проглядывали беленькие и жёлтые цветочки.
После того, как пришло ощущение, что времени нет, показалось, что и пространство перестало существовать, — ей-Богу, это была типичная околица русской деревни.
Впрочем, поднимавшаяся слева от нас гора окончательно забыться не давала. Но на неё можно было и не смотреть.
Я привалился к стожку и от удовольствия, даже не от удовольствия, а от окружающего покоя закрыл глаза… благодать. Алексей Иванович, примостившись к околице, мечтательно вздохнул:
— Хорошо, что вино с собой не взяли. Напились бы сейчас… Испортили всё…
— Хорошо, что Яну послушались.
— Ха, послушались, мы ж её ещё уговаривать начали, может, поменьше посудину-то… Это Господь удержал.
— Эт-то точно, — согласился я и спросил: — Лёш, почему мы пить не умеем? Неужели прямо во мне сидит настоящий бес? Ведь вот не пьём же — хорошо.
— Значит, сидит.
— Я уже год не пью… — несколько обиделся я, что во мне сидит бес, а в нём как бы нет.
— Видел я, как ты у Яны не пил-то…
— А всё равно хорошо бы сейчас стаканчик сухонького… Благодать на благодать… — Но тут же одёрнул себя: — И напились бы… Эт-то точно. Я ведь и впрямь считаю, что Господь, лишив меня поджелудочной, спас. Потянуло дымком Отечества. Так прошло минут пять.
— Неужели так трудно бросить курить?
— Началось…
— Да нет, просто обидно: столько благодати вокруг и тут ты, как паровоз, ну, почему бы не потерпеть?
— А чего бы тебе не потерпеть? Сказано: носите немощи друг друга[55]. Вот ты немощь друга и неси.
— Мне-то что, мне за тебя досадно: табак твой — как пятно на белой одежде.
— Я, между прочим, дома по две пачки в день выкуриваю, а здесь только вторую начал.
— Эка подвиг!
— Для меня подвиг.
— Тоже мне, подвижник.
— Ты чего взъелся?!
— Да кури, кури своим бесам…
Какое-то время молчали.
— Идти надо, — снова первым начал я.
— А куда?
— А кто его знает.
— Нет, серьёзно. Мы ведь, когда шли, эту полянку не проходили.
Я огляделся. И в самом деле: как мы сюда попали?
— Пора начинать молиться.
— Тогда ты иди первый, а то я покурил…
Я покосился на Алексея Ивановича: язвит или серьёзно? Но идти-то, в самом деле, надо, я поднялся, и вдруг у меня закружилась голова. Я быстро присел обратно и уже почувствовал, как побежали иголочки по телу, вот они добрались до кончиков пальцев и там остановились, холодно пощипывая.
— Слушай, — отчего-то шёпотом произнёс я, — мне, кажись, того…
— Чего — того?
— Плохо мне.
— В каком смысле?
— Сахар. Мы тут пока ходили… я не рассчитал… вернее, забыл… короче, мне надо срочно что-нибудь съесть… У тебя шоколадки были.
— Так они в рюкзаке.
— И мои в рюкзаке.
— Что делать? Слушай, давай ты полежи здесь, а я сбегаю принесу.
Перспектива остаться одному испугала меня ещё больше, чем приступ гипогликемии[56]. Но благородство и решительность я оценил.
— Идти надо, — сказал я. — Давай только вместе «Богородицу» петь будем.
И мы запели, а минут через десять вышли на большую асфальтовую дорогу, а ещё через пять были в своей келье в Кутлумуше.
6
Я сразу съел кусочек шоколадки, Алексей Иванович хотел было заварить кофе, но не нашли розетку, да и молебен должен был вот-вот начаться.
Послышались звуки деревянного била, и мы спустились к храму. Немного удивила пустота храма — людей было мало, и в то же время полнота его — храм был пронизан светом. Может, так поразил свет, что мы не были на службе днём?
Красный снаружи, изнутри храм отливал пепельным цветом, и этот благородный оттенок подчёркивал его древность, мудрость и вечность. Начался молебен. Я, наверное, поступил неправильно: вместо того чтобы воздавать хвалу и честь Богородице, достал записки и, благо было светло, стал поминать заповедовавших молиться о них. И так хорошо ложилось греческое чтение акафиста на мои записки, что я, если и чувствовал вину перед Богородицей, то извинительную — так хотелось, чтобы люди, близкие, дальние, совсем незнакомые, оставшиеся в России, хоть так, через меня, грешного, присутствовали здесь, на службе.
Я закончил читать, а служба ещё длилась, мерно и благодарно, и казалось, что этой мерности и благодарности не будет конца, что голоса — это часть пепельных стен, солнечных лучей, тихих ликов — всё вечность. Как хорошо и светло пребывать в этой вечности…
Неожиданно голоса остановились. На середину храма вынесли длинный, похожий на обеденный, стол, покрытый красной материей (представьте: солнечные лучи, пересекающиеся в тихом пространстве, пепельное окружение стен и красная ткань посередине). Из алтаря стали выносить ковчежцы и ставить на стол. Ко всей великолепной картине добавилось блистающее в солнечных лучах золото ковчежцев.
Появились люди. Вроде никого не видно было, а тут к столу выстроилась небольшая очередь. За монахами стояло несколько мирян. Неужели и нам можно?
Кто-то легонько подтолкнул сзади. Я оглянулся — это был Серафим. Он глазами показывал — туда, туда идите.
И вот такое же неспешное, как служба, движение к святыням. Возле каждой можно было опуститься на колени, никто не торопил, но и самому было неудобно задерживать остальных. Поклон, целование, шаг дальше…
Унесли в алтарь ковчежцы — и в храме сразу потускнело. Убрали материю, стол…
— Пойдём, — сказал Алексей Иванович.
Господи, да неужели всё?!
7
В келье сразу отыскалась розетка. Кровать слегка отодвинули — и вот, пожалуйста. Мы это восприняли как добрый знак, я сходил за водой, и Алексей Иванович запустил кипятильник. Скоро по келье потёк аромат кофе. И вот уже первый горячий глоток… с кусочком шоколадки…
За этим делом и застал нас Серафим и опять смутился. Вид у нас всё-таки был, наверное, больше туристический. Без всякого благословения распиваем ещё кофе, который мы, конечно, тут же монаху и предложили, отчего тот смутился ещё больше и отказался. Впрочем, наш восторженный рассказ о походе к каливе Паисия, видимо, показал, что мы не так уж и безнадёжны, и он повернул к нам лицом то, что держал в руках (мы, занятые кофе и собственными впечатлениями, не обратили внимания, что он что-то принёс). Это были чудесные иконы Божией Матери. Серафим пояснил, что он их только что закончил.
Теперь мы растерялись, не зная, куда пристроить щедрый подарок: на столик с недопитыми чашками кофе — не хотелось, и каждый положил икону у изголовья кровати.
А ещё Серафим дал нам чётки. Небольшие, чёрные и, что мне особенно понравилось, не с деревянными или каменными зёрнышками, а матерчатыми, совершенно бесшумными узелками.
Конечно, это интеллигенты придумали: жить надо так, чтобы не мешать окружающим (вместо того, чтобы поступать с другими так, как хотелось, чтобы поступали с тобой[57]), и я так хотел бы не раздражать окружающих чётками… именно о таких — тихих — мне и мечталось.
Сам я не мог позволить себе купить чётки (хотя их сейчас можно купить почти в любом храме), для меня это равносильно, как если бы я купил на базаре орден Красной Звезды. Чётки надо заслужить… Неужели — аксиос[58]?!
А монах уже отступал к двери, объясняя Алексею Ивановичу что-то на установившемся меж ними бумажно-речевом языке.
— Подарок! — вспомнил Алексей Иванович и бросился к рюкзаку. Он так хорошо упаковался, что рюкзак пришлось выпотрошить почти весь. Достав книгу (это был большой альбом по иконописи), он протянул её монаху: — Вот. Это вам отец Геннадий просил передать.
Монах принял альбом и некоторое время любовался им, словно ему дали его только подержать.
— Вам, вам, — подтолкнул альбом Алексей Иванович.
Монах, видимо, не верил. Алексей Иванович схватил бумажку, черканул что-то и положил поверх альбома.
Монах ещё некоторое время держал подарок на вытянутых руках, потом прижал его к себе и поклонился.
Неловко стало за этот поклон, хотя монах, может, и не нам кланялся, а далёкой России, и Алексей Иванович засуетился:
— Пакет под альбом надо, что тут у нас, ах, да — вот же! — и он протянул монаху пакет, где у него лежали пузырьки с настойкой боярышника.
Монах крепче прижал к себе альбом и покачал головой.
— Это лекарство, лекарство, — Алексей Иванович достал пузырёк, настойчиво тряс им перед монахом. — Надо по чуть-чуть, по капелькам….
— Я-то сам не пью, — обрёл вдруг дар речи потрясённый монах, но, поняв по лицу, что тот пытается подарить что-то особо ценное, возможно, даже более ценное, чем альбом, утешил дарителя: — Спасибо, будет что архиерею подарить.
«Мама дорогая», — обмер я, представив себе архиерея, отвинчивающего крышечку с настойки боярышника.
Монах заторопился, видимо, опасаясь, как бы ещё чем-нибудь не загрузили.
— Давай быстро допивай кофе, — сказал Алексей Иванович, когда дверь за Серафимом закрылась, — он приглашает нас в комнату для свиданий, — и, смутившись неудачной терминологией, поправился: — В смысле, для бесед.
Быстро пить кофе, даже если он подостывший, — глумление над продуктом. А это не по-православному. Примерно так я пытался объяснить Алексею Ивановичу, и тут за дверью послышалось:
— Молитвами святых отец наших…
— Войдите! — поспешил ответить Алексей Иванович.
Вошёл Серафим, я допил кофе и стал помогать Алексею Ивановичу укладывать рюкзак. Без книг теперь никак не получалось — всё оставались какие-то пустоты.
— Какая большая книга, — указал на лежащую на кровати книгу «Евлогите» Серафим.
— Это наш путеводитель, — объяснил Алексей Иванович и протянул монаху. Достал он её, кстати, первый раз с тех пор, как в архондарике Андреевского скита пытался выучить греческий.
Серафим полистал книгу.
— Какие интересные гравюры, — задержал ещё в руках и вернул обратно. — Пойдёмте.
Он повёл по террасе в другой конец братского корпуса, распахнул одну из дверей, и мы оказались в большой зале, как раз, видимо, предназначенной для бесед: стояло несколько беленьких аккуратных овальных столиков, вокруг них такие же беленькие изящные стулья. Нельзя сказать, что комната утопала в коврах, их было немного, но их неожиданная пестрота придавала комнате мягкость и уют. Всё располагало к тихой и мирной беседе. Единственное, что смущало, — кроме нас в комнате никого не было. Получалось, что остальные монахи либо молятся по кельям, либо несут послушание, либо отдыхают. И только мы нарушаем ритм, да ещё и Серафима втягиваем.
Я деятельного участия в беседе не принимал. Алексей Иванович сначала писал в блокноте, потом громко и по складам повторял написанное вслух, причём, скорее всего, для себя, потому что тут же что-то зачёркивал, переправлял и протягивал блокнот монаху. Серафим никогда не отвечал сразу. Говорил тихо, словно пробовал каждое слово на вкус, и смотрел на того, кому говорил, — понимают ли его? Сначала Алексей Иванович передал поклоны от духовного отца, рассказал об известных городских храмах. Выяснилось, что они с Серафимом ходили в один храм и, более того, жили на соседних улицах. Беседа пошла оживлённее. Хотя показалось, что монах немного испугался. Алексей Иванович вдохновенно переписывал в свой блокнотик последние городские новости, и когда переворачивал очередной листок, монах попросил: а нельзя ли ему написать небольшое письмецо, там остались у него сестра с тёткой, от которых давно уже не было писем, а Алексей Иванович передал бы? Алексей Иванович аж подпрыгнул от радости — наконец-то нашлось, чем он может послужить Серафиму и хоть как-то отблагодарить. А когда Серафим написал адрес, Алексей Иванович и вовсе зашёлся от счастья:
— Так это ж на соседней улице, — и не зная, какую ещё услугу оказать, воскликнул: — А давайте им позвоним, — и на всякий случай посмотрел на меня.
А надо было смотреть на монаха — тот испугался ещё больше.
— Запросто, — тоже из самых лучших побуждений ответил я и достал телефон.
И никому из нас двоих даже в голову не пришла тогда мысль, что такое отказаться от мира, начать жить другой жизнью, оставив связь с прошлым только на уровне пасхальных и рождественских открыток, и вдруг тебе протягивают трубку, а ты слышишь знакомый голос… Ну, как слышал бы Серафим, не знаю, но ведь говорить надо что-то будет.
Но разве мы думаем о других, особенно, когда самим кажется, что делаем что-то необозримо доброе и нужное.
Серафим видел, как нам хочется сделать ему приятное, и стал медленно выуживать из глубин памяти, казалось, истлевшие цифры. Алексей Иванович приставил код города, я — код страны — и понеслась.
Для начала сорвалось. Когда не получилось ещё раз, я мельком глянул на напряжённое лицо монаха и подумал, что лучше бы ничего у нас не получилось. Алексей Иванович тоже почуял неладное, но мрачновато попросил:
— Попробуй ещё.
Я уже знал, что не получится, но для очистки совести набрал номер в третий раз. Сорвалось. Не то чтобы не брали трубку или было занято, а именно — сорвалось.
И все с облегчением вздохнули — беседа сама собой свернула с домашней темы.
Конечно, нам хотелось (да и полезно было бы) услышать какое-нибудь духовное наставление. Но мне почему-то кажется, прямым вопросом: мол, как нам жить дальше, только смутили бы скромного Серафима. Ну, может быть, сказал что-то, например: «Любите друг друга»[59] или «Последние времена, дети!»[60]. Я вообще обратил внимание, что когда паломники начинают рассказывать о том, как попали к какому-то старцу и, припав к нему, вопросили: «Батюшка, скажите, что нам делать?», — то выясняется, что ответ всегда не противоречит Евангелию. А что в таких случаях мы хотим услышать? Что-нибудь иное?
Да и что я такого могу спросить? Вот в миру — да, там у нас море вопросов: идти ли на выборы, принимать ли ИНН, как быть с ребёнком-наркоманом, можно ли сделать аборт, если отец неправославный… А тут… Так никчёмны тут наши мирские вопросы…
Алексей Иванович спросил:
— Можно ли причаститься?
— Да, сегодня среда, на трапезе всё постное, только после вечерни надо будет прочитать правило к причащению.
— А исповедь?
И монах Серафим поведал нам интересные вещи.
8
В Греции, оказывается, приходят на глубокую исповедь к священнику, как это принято у нас, четыре-пять раз в год[61] (не об этом ли говорили Серафим Саровский и Феофан Затворник?), а в остальное время, если человек соблюдает многодневные посты, постится в среду и пятницу и достойно подготовился, то может приступить к причастию, покаявшись на общей исповеди, которая бывает перед Литургией (не так ли исповедовал Иоанн Кронштадский?).
Надо сказать, что мне очень понравился этот порядок. Я далёк от богословских споров на тему причастия, да и прав никаких на это не имею, могу только опытом поделиться.
Когда я только начал воцерковляться, то причащался в конце многодневных постов и на день ангела. Сейчас мне кажется, что это пожелание Серафима Саровского относилось к всё более уходящему от Бога миру, то есть определяло минимум христианина. А у нас ведь многие вздохнули с облегчением: вот, мол, Серафим Саровский сказал, четыре-пять раз в год, стало быть, и довольно. Но он-то по немощи нашей сказал.
Помню, когда я первый раз держал Великий пост, священник на проповеди в Вербное воскресение сказал, что все мы, прихожане, должны хорошо подготовиться к причастию в Великий четверг. Я и готовился. И, слава Богу, причастился. И всё было изумительно. Для новоначального первые причащения — чудо. (Сейчас-то я понимаю, что каждый раз, когда Господь допускает до причастия, — это чудо, потому что, если по справедливости, то по делам нашим не только до причастия, но и в храм-то Божий таким, как я, входить грех.) В субботу на утренней Литургии, когда священник объявил распорядок на Пасхальное богослужение и я услышал, что будет исповедь, то после службы подошёл и спросил: а можно ли мне причаститься и на Пасху? «Так ты же только что причащался», — полуспросил, полуответил батюшка. И я так понял, что не стоит. Тут ведь как: может, мне надо было просить, а может, мне как новоначальному не следовало торопиться успеть везде и сразу. Бог весть. Но какое же щемящее чувство подступило после полунощной радости, после дружных и мощных ответов «Воистину воскресе!», когда с десяток человек встали к вынесенной чаше, а я остался в стороне. Как я им завидовал! Грешным делом, мелькнула мысль: зря в четверг причащался, лучше бы сегодня. Ни в коем случае не могу сказать, что праздник был испорчен, но что-то примешалось к радости, добавилась досада на самого себя: вот, опять сделал что-то не так. А что именно не так, я понять не мог. В общем, бочку мёда это не испортило, но ложка дёгтя была.
В следующий Великий пост я снова причащался на Великий четверг и снова был в великой радости, и радости было столько, что её никак нельзя было держать в себе. Мне со всеми хотелось делиться. Радость в одиночку — это ущербная радость. Это даже не радость, а самый настоящий эгоизм. Я тогда даже подумал, что Господь-то и создал человека, чтобы было с кем поделиться радостью о красоте бытия. В общем, я уговорил одних знакомых поговеть хотя бы последние три дня и причаститься на саму Пасху. Я их всячески поддерживал эти дни, а в субботу взялся и каноны с ними читать. Перед службой они исповедовались, а мне что-то опять взгрустнулось. Такая лёгкая грусть о несбыточном. Началась служба, и радость Воскресения заслонила всё. Подошла к концу Литургия, я протолкнул знакомых поближе к солее[62], и сам невдалеке стою. Начали читать молитвы ко Святому причащению. И тут выходит к распятию батюшка с крестом и Евангелием, ему аналойчик поставили и, смотрю, несколько человек собираются исповедоваться, и, судя по одёжке, не простой народ, видимо, не успели перед службой. И тут такая дерзость на меня нашла, и, опять же, так захотелось причастия, что я, пробравшись к батюшке, постарался изложить своё состояние, в общем-то, каясь в том, что завидую чужой радости, и упомянув, что в четверг уже причащался.
— А каноны читал?
— Читал, читал.
И батюшка меня разрешил.
Господи, тогда мне казалось, что то, что происходит со мной, это и есть высшее счастье! Может, так оно и было.
А следующим постом я причащался уже каждую неделю.
Не знаю, как правильно, по-богословски, но если цель человека — соединение с Богом, то здесь, на земле, есть ли ещё большее единение, когда мы принимаем в себя Тело и Кровь Христовы?
Может, и есть… Но мне это не дано. И я должен быть готов достойно принять Тело Христово — всегда!
Но возможно ли это?
Я — грешный человек. Подходя к Чаше, я всякий раз осознаю своё недостоинство. И с каждым годом, чем сильнее стремишься к Чаше, жаждешь Причастия, тем больше это недостоинство ощущается. Потому что всё яснее начинаю понимать, как благ и долготерпелив Господь, и что я и малой доли не оправдываю того, что Он даёт мне. Но Он и хананеянку помиловал[63], и расслабленному сказал: «Встань, возьми постель твою и иди»[64], и разбойнику рая двери отверз[65] — и не мне уже решать, моё дело идти, а Бог видит, и если уж нельзя допустить, то Он и не попустит.
Бывали случаи, когда, казалось, по всем правилам можно было меня допустить к Причастию, но священник останавливал. Бывало, когда я сам, исповедуясь, признавал: не готов.
Но надо идти, сознание собственного недостоинства не должно смущать, оно должно усиливать стремление ко Христу, ибо только Он способен восстановить всего человека.
И теперь я стараюсь причащаться как можно чаще.
Расскажу ещё один, может быть, спорный, с точки зрения церковной практики, момент.
Первое время я очень ревностно следил за соблюдением перед причастием трёхдневного поста. Но с какого-то времени стал чувствовать, что это не главное, более того, строго следя за надписями на упаковках, я как раз главное и терял.
И вот как-то в субботу пришлось выступать в одном районном центре. После хозяева со всей русской радушностью и хлебосольством раскатили стол. Я понимал, что всё это изобилие не такой уж и богатой ныне деревни было припасено, может, даже оторвано от себя именно ради приезда гостя. И мне показалось, что если сейчас откажусь, то сильно обижу людей.
Дав себе слово есть умеренно, я приступил к трапезе. Покажите мне человека, которому удалось есть умеренно за деревенским праздничным столом. Ну, если только у него была операция на поджелудочной. А у меня тогда не было.
В воскресенье я всё как есть рассказал на исповеди.
— Причащайся, — благословил батюшка.
— А как же вот я накануне-то оскоромился.
— Покажите мне хоть один канон, где сказано, что накануне перед Причастием ничего скоромного вкушать нельзя!
Я, разумеется, ничего такого показать не мог. Я вообще рот открыл от таких откровений.
— Священник Дары потребляет без всякого рассуждения о пище накануне, а он такой же человек. Причащайся и нисколько не сомневайся. Благослови Тебя Бог!
Вот — есть же у нас батюшки!
А потом подумал: первые христиане — они же каждый день причащались, не может быть, чтобы они мяса не ели. Да, конечно, мир тогда дышал Христом, мы же сейчас настолько ушли за прогрессом, что организм нуждается хотя бы в небольшой очистке, нам нужно хотя бы три дня походить с мыслью, что я не ем ничего животного, отказываюсь от плоти, уничижаю её, чтобы принять Христа.
Конечно, я не за то, чтобы не говеть перед причастием. Это очень нужно, в первую очередь, самому человеку. Я о том только, что еда — не главное. Всё то — средства, помогающие, но не исцеляющие. Исцеляет один Бог. А ему нужно наше сердце.
С тех пор я перестал ревностно рассуждать о том, например, кладут яйца в муку на хлебозаводе или нет, потом я вообще перестал придавать пище значение и почувствовал, насколько вообще стало легче жить — я стал равнодушен к еде.
Интересно, так же было у меня с вычиткой трёх канонов и последования. Опять же рассказываю не в качестве примера для подражания, а чтобы показать: у каждого свой путь. И благодарю Господа за всех, кто помогал идти.
Поначалу вычитывание канонов было для меня одним из тяжелейших моментов подготовки к причастию. Мало того, что я многое не понимал, было тяжело стоять почти по стойке «смирно» полтора часа. Я, кстати, тогда понял слово «расхлябанность». Тот человек, у которого внутри стержня нет, вот он и болтается, у него каждый член сам по себе пляшет. То у него нога трясётся, то за ухом чешется, то руки непонятно куда лезут. Мне самому было неприятно, когда я увидел себя таким со стороны. Встал как-то в церкви паренёк передо мной и давай чуть ли не плясать — всю службу я только на него и смотрел, только на него и досадовал. А потом дошло: Господь его тут не просто так передо мной поставил, а чтобы я сам себя увидел. Между прочим, такое состояние человека и есть предвозвестник дьявольского мироустройства — хаоса. А путь к хаосу — наша расхлябанность. Когда дошло, что стояние на канонах это есть та же борьба с хаосом во мне самом, стало полегче, но лукавый умишко всё равно выискивал, как бы правило подсократить. Стал читать совмещённые каноны.
Перед каким-то большим праздником пожаловался батюшке, что вот, мол, срочная работа, а сейчас дома каноны с последованием вычитывать, да потом уж и никакой работой заняться не сможешь.
— А чего сегодня читать-то: только покаянный канон Христу и Последование.
— Как так? — изумился я.
— А перед большими праздниками только покаянный читается и праздничный, а его мы за службой прочитали.
Господи, сейчас стыдно вспоминать, чему я радовался — сократил время на богообщение! Для меня же тогда соблюдение правил было важнее, чем молитва.
Когда я первый раз оказался в трёхдневном крестном ходе, меня смутило, что после первого дня почти все причащались. Батюшка, возглавлявший крестный ход, все сомнения развеял:
— У нас как на войне — один день за три.
«Логично», — подумал я и тут же задал следующий вопрос.
— Тогда можно ли приравнять сегодняшний день к большому празднику?
— Конечно.
— Тогда, стало быть, можно и покаянным каноном ограничиться?
Батюшка понял, куда я клоню, и вздохнул:
— Тебе можно.
За час до прихода на место ночёвки я взялся читать правило: с одной стороны, молитва в любом случае лучше разговоров, которые обычно случаются в первый день, во-вторых, на сон больше времени останется. Читал я вслух и вокруг меня тут же собрался народ. Прочитал я покаянный канон и перехожу к Последованию. Одна старушка попыталась напомнить, что-де ещё Богородице и Ангелу-хранителю читать надо, но я ей популярно растолковал, как и что, праздник, мол, большой у нас, а по большим праздникам радоваться надо. В общем, наставил старушку и продолжил чтение. Рассчитал я точно, как закончил чтение, показалось село. Окружающие поблагодарили и я с чувством выполненного долга убрал молитвослов в рюкзак.
На следующий день подходит ко мне одна женщина и так тихонечко, чтобы никто не слышал, говорит:
— Нас-то батюшка вчера отругал… Это, говорит, я ему, то есть вам, разрешил один канон читать, а вас кто благословлял? Так-то… — и отошла.
Вот где мне стыдно стало. До такой степени, что хоть разворачивайся и обратно возвращайся, чтобы заново крестный ход начать.
Тот случай показал, какой я немощный и маленький, младенчик, можно сказать, раз мне такие послабления делаются. А позже я понял, насколько мудр был батюшка, не торопивший меня, он видел, что молитва моя больше внешняя, вот и ждал, пока созрею.
Сколько чудесных батюшек даровал нам Господь, какая это радость — общение с ними!
Иногда приходится слышать: вот тот — такой, а этот сякой, эти, мол, творят то, а те — другое. Я всякий раз тушуюсь, мне не хочется говорить с таким человеком. Но именно эти люди всегда начинают требовать ответа. Ну да, начинаю лепетать, может, и бывает там где-то… кое-где… у нас порой… В лучшем случае заканчивается такой разговор признанием, что в семье, мол, не без урода… Супротивник гордо замолкает, я проглатываю пилюлю, лишь бы быстрее закрыть тему, и понимаю, что молчанием предаётся Бог. Конечно, надо отвечать, ибо я перевидал многих батюшек — и всяких, и разных, и таких, и сяких, — но ни одного урода не встретил.
Алексей Иванович продолжал беседовать с Серафимом. Тот рассказал, что на сам Афон подниматься сейчас не следует, нужно, чтобы световой день был подлиннее, да и холодно там сейчас ночью (а ночевать пришлось бы на Горе), но съездить в Великую лавру, которая находится у подножия Горы и с которой, собственно, и начинался Афон как монашеская республика, советовал. Алексей Иванович достал карту и попросил указать, где находится Ксилургу. Оказалось, что это в другой стороне от Лавры — Серафим обвёл пространство меж трёх дорог: где-то здесь. Ещё он рассказал про недавний пожар в сербском Хиландаре[66] и отсоветовал туда идти ввиду нынешней стеснённости братии.
— А как носить чётки? — спросил я.
Неслышащий Серафим внимательно посмотрел на меня, а Алексей Иванович продублировал вопрос в блокнотике. Серафим улыбнулся.
— Очень просто. Надевай на руку и носи.
— На правую или на левую?
— Всё равно, где удобнее. Они всегда с тобой будут и будут напоминать. Дай руку, — и он надел мне на запястье чётки. Потом так же легко снял. — Можешь снять, перебирать, потом опять наденешь, — и снова надел.
Мы посидели ещё немного, потом Серафим провёл нас по монастырю и оставил у трапезной для мирян и рабочих, располагавшейся на первом этаже братского корпуса.
Трапеза мало чем отличалась от трапезы в Андреевском скиту, разве что посуда побогаче, а стол поскромнее, это и понятно — день-то постный. Но это ничуть не сказалось на ощущении полной меры — мы вышли сытые и благодарные, а вернувшись в келью, довольные, растянулись на кроватях.
— Ты обратил внимание, — произнёс Алексей Иванович, — как вырисовывается маршрут?
— Да. Завтра — в Лавру. А там Господь дальше направит.
Какая благодать быть под водительством Божиим и не лезть со своими поправками! И за что нам столько счастья?!
— А как мы туда доберёмся? — спросил Алексей Иванович.
— Завтра, — ответил я. — Это всё будет завтра…
Говорить не хотелось, мы так и молчали, пока со двора не послышался бодрый стук деревянной колотушки — пора на вечерню.
9
В сумраке наполнялся притвор древнего Кутлумушского храма тенями мира. От тела — только слабая тень, всё остальное — Богу. Мы встали перед закрытым завесой главным входом. Началась служба — вход в храм ещё надо заслужить.
Но вот открывается завеса и мы проходим внутрь — здесь всё по-другому, словно мы вошли в древние первохристианские катакомбы, высеченные в пещере. Всё низко, близко и холодновато. Холодновато именно физически, будто мы и впрямь спустились в подземелье.
Но пошёл по храму монах с кадильницей, и весёлый звон её, словно малая Пасха, приободрил. Монахов немного, я выбрал стасидию за колонной, но так, чтобы видны были царские врата.
Как описать афонскую службу… Алексей Иванович на следующее утро скажет: «Я влюбился в греческую службу». А я даже не знаю, как описать это. Может, слова, сказанные русскими старейшинами, посланными для испытания веры князю Владимиру, и есть самые точные: «Не знали мы, где находимся, на земле или на небе».
В общем-то для человека молящегося нет никакой разницы. Всё идёт своим чередом, всё узнаваемо, ничто не нарушается. Но я-то… любопытствующий. Подумал, что в наших храмах служат более радостно, что ли, у нас больше чисто человеческой детской радости, словно благовествуем всему миру: Христос Воскрес! Мы радуемся и спешим поделиться радостью с окружающим миром. Мы, как дети, всякий раз непосредственно открываем для себя чудо Воскресения на каждой Литургии и спешим рассказать об этом всем. Наша служба, по большей части, миссионерская, а на Афоне служат Богу. И протяжное одиночное пение только подчёркивает отрешённость от мира. Хор отзывается, как эхо с далёкой земли.
Зазвучали псалмы. Я опёрся на подлокотники стасидии. Скользнули по руке чётки, я взял их в руки и стал вспоминать заповеданные списки, всё получилось так естественно и само собой, что я даже не обратил внимания, как это произошло, словно занимался привычным делом.
А Алексей Иванович стоял. Я попытался поделиться новым опытом, как хорошо в стасидии перебирать чётки, но Алексей Иванович был твёрд: «Я буду стоять». А я, значит, сидеть, что ли? Потом подумал: настоюсь ещё, да и не сидел я, а только облокачивался, и так хорошо перебирались под псалмы чётки, зёрнышки словно сами текли.
И служба текла — снова истончилось время. Происходили движения в храме, с одного клироса на другой метался псаломщик, выносили свечу, обходили храм, кадили, выносили Евангелие — но всё происходило вне времени. Единственно, пожалуй, что зацепило внимание, это Серафим, несший свечу во время каждения. «Простому монаху не поручили бы такое почётное дело», — мелькнуло в голове и вспомнилось, как заботливо он обращался с нами и как смутился, когда мы предложили позвонить ему домой. Но свечу пронесли, и забылось, потому что воспоминание существовало во времени, а сейчас его не было — всё было настоящее: и эти стены, построенные тысячу лет назад, и проплывающая свеча, и запах ладана, и причастие, к которому шёл.
— Ты как? — нагнулся ко мне Алексей Иванович, видимо, обративший внимание, что я частенько пользуюсь стасидией, и подумавший, что у меня опять нелады со здоровьем.
— Нормально.
— А я вот что-то подмёрз, — поёжился Алексей Иванович. — Куртку надо было надевать, — и распрямился.
В самом деле, комнатной температуру в храме вряд ли назовёшь, но я как-то не обращал на это внимания. Я-то, в отличие от Алексея Ивановича, в куртке. К тому же, закалённый, каждый день принимаю холодный душ.
Только я подумал об этом, как почувствовал, что начинаю дрожать. Сначала дрожало только внутри, в районе желудка, и я невольно, продолжая перебирать чётки, стал отвлекаться на это дрожание, а оно маленькими червячками поползло по телу. Я встал и попробовал потихонечку сжимать кулаки и крутить ступнями. А как же Алексей Иванович-то без куртки? Покосился в его сторону — стоит!
Сколько же идёт служба? Глянул на часы — ба! — четыре часа! Холод теперь охватил меня всего, всё было ледяным, самые древние стены, казалось, покрылись инеем.
А служба продолжала свой веками устоявшийся ход. Никакой холод не касался её или, может, никто больше вокруг не чувствует холода? Господи, дай мне силы достоять до конца! Никакой, Господи, я не закалённый, и без шапки я зимой хожу ради выпендрёжу, и в проруби я купался на спор, то есть гордыни ради…
И тут рядом оказался Серафим. Он слегка нагнулся и шепнул:
— Сейчас будет исповедь, — и чуть подтолкнул меня вперёд.
Что будет, если толкнуть замёрзшую статую? Правильно — и, скорее всего, вдребезги. Но Серафим лишь чуть коснулся меня, словно и в самом деле боялся за мою целостность. И я шагнул вперёд, почти как в больнице, когда учился заново ходить на одеревенелых ногах. Там меня жена поддерживала. А тут — Серафим. Ещё несколько шажков — и вот я почти на середине храма, куда вышли ещё с десяток мирян. Священник стал читать, и на слове «метано»[67] все опустились на колени. И я — тоже. И так несколько раз. На третий раз я уже вместе со всеми повторял «метано». Так и согрелся.
И сразу был отпуст. Конечно, выходя из храма, мы старались соблюдать степенность и благочиние, и что у нас никаких мыслей нет о тёплых одеялах в келье, но, когда мы поднялись на террасу нашего этажа, то поскакали почти вприпрыжку — и тут дорогу преградил монах с удивлённым лицом. На этот раз лицо удивлялось неодобрительно: как же так можно вести себя в монастыре? Ну, виноваты, простите, сигноми[68]. Но куда он нас зовёт? Монах подвёл нас к неприметной двери и, перегнувшись в комнатку, вынул и всунул нам каждому по два одеяла.
Возможно, многие мне возразят, что никакое это не чудо, но для меня, сорок лет прожившего в миру, такая забота о человеке, о ближнем и есть настоящее чудо!
Мы влетели в нашу келью, и Алексей Иванович безапелляционно произнёс:
— А каноны мы вчера в Андреевском читали.
Я кивнул.
Не скажу, что мы торопились, но последование прочитали быстро и юркнули под гору одеял. Алексей Иванович предпочёл не разоблачаться вовсе. На сон нам выходило почти четыре часа. И слава Богу.
День четвертый
1
Я снова я проснулся отдохнувшим и бодрым.
Алексей Иванович тоже поднялся споро, и когда мы дочитывали утреннее правило, послышался стук била, собирающий братию на службу.
Выбираться на улицу было немного страшновато, но оказалось, не так уж и холодно. А в храме показалось и теплее, и светлее, и поют звонко. В самом деле — начинало светать, а Литургия здесь стремительна, это единый порыв, устремлённый в небо.
У правого плеча оказался Серафим и тихонько напомнил:
— После причастия возьмёте плат и губы вытрите сами.
Я кивнул, хотя толком не понял — надо смотреть, как будут делать другие. Оказалось, что после принятия Христовых Тайн сам берёшь край плата у дьякона и вытираешь губы. Но не об этом хотелось думать. Думать вообще не хотелось. Господи, как научиться не отвлекаться на то, что не Твоё?! Ведь я иду причащаться в старейшем афонском монастыре — а что если сейчас священник возьмёт и развернёт меня? Меня прошибло холодом пострашнее ночного, тот был внешний, физический, а этот свой, нутряной. Разве я достоин? С последованием немножко слукавили, вчера чуть с Алексеем Ивановичем не поругались, и ведём себя вообще, как туристы… Алексей Иванович, разумеется, пристроился за мной, прикрылся… Да что же это я, Господи, всё, как ворчливая баба — Господи, как полюбить всех?! Хотя бы тех, кого люблю. Хоть лучик любви, который разогнал бы всю эту смуту в голове! И я увидел глаза Серафима. Он спокойно стоял со свечой чуть в стороне. И я перестал думать.
В память пришёл, когда меня подтолкнули к подходившим к чаше со святой водой. Я взял кусочек просфоры и запил её.
— С принятием Святых Тайн, — услышал я тихий голос.
Это был Серафим.
После службы все собирались на площадке перед вторым храмом, который оказался трапезной. Солнце ещё не поднялось над стенами монастыря, но для меня всё было залито светом и теплом. Я не мог не то чтобы поверить, что причастился, а никак не мог понять, как Господь допустил меня. Никогда не уразуметь меры Его любви. Ничего не хотелось делать — ни говорить, ни наблюдать за происходившем вокруг, только лелеять это чувство благодарности за великую милость.
Куда простирается долготерпение Божие? Я вспомнил разговор с одним умным человеком, который убеждённо доказывал, что конец света должен был наступить уже неоднократно, а последний раз явно надвинулся в начале двадцатого века.
— Смотри, — говорил он, — все признаки налицо. Началось с угасания веры и появились многие лжехристы: от Ильича до Льва Николаевича, а промеж них всякие рерихи, хлысты и прочие. Начались войны — Первая мировая, потом — Гражданская, брат пошёл на брата, а царство на царство. Затем наступили голод и болезни. И Удерживающий, то бишь Царь, был изъят. Христиан начали убивать, предавать на мучение за веру и на местах святых восстала мерзость запустения. Вот — всё, как указано в Евангелии[69]. Никогда кончина мира не была так близко.
— Так почему не случилось?
— По милости Божией, — ответил умный человек. — Вымолили наши мученики ещё время для России, и она прошла очищение Второй мировой войной. Неслучайно же Гитлер вдруг передумал нападать на Англию и повернул на Россию. Через лютые скорби войны Россия вновь поверила в Бога, потому что люди и в окопах, и в тылу видели и чувствовали Десницу Божию и заступничество Богородицы. Россия кровью умылась, а духом воскресла.
— А перестройка тогда откуда?
— А-а, это так, — отмахнулся умный человек. — Бесы шалили. В1988 году ждали 1000-летия Крещения Руси. Какой подъём тогда в народе был. Вот им и надо было замутить его. Отвлечь от главного, а заодно и воспользоваться поднимающейся энергией. А русский человек податлив, закричали все: колбасы хотим, пусть лежит в магазинах колбаса, пусть купить не сможем, но пусть хоть увидим. Ну, и дал Господь. Но, заметь, Он не оставил русский народ, а как только тот вразумился, что не колбасой единой жив человек, как только о Боге вспомнил, так Господь тут же и миловать начал. А уж, казалось бы, сколько можно? Но Бог — это бесконечная Любовь, которую умом познать невозможно, только сердцем, но для этого надо отдать своё сердце Богу, и Тот расширит его в бесконечность.

Господи, возьми моё сердце!

Сколько раз я готов был так воскликнуть, отходя от причастия!
Но тут же добавлял: только оставь мне то-то и то-то, ну, ещё и то, пожалуй, и вот это. И тут же понимал, что не готов я отдать всего себя. Не имею я той Любви, что заповедал Господь. Эх, не в сыновья, так хотя бы в число наёмников войти[70]. Так и наёмник какой из меня? Господь говорит, я киваю головой, да, мол, а потом иду и делаю по-своему[71]. И наёмник из меня никудышный.
Хоть рабом прими меня, Господи!
Но и для этого отсечь свою волю, свои хотения и жить хотением и волей Божией. А я этого не умею…
Господи, Господи, как трудно узнавать себя, узнавать, как жалок и ничтожен, на что же гожусь-то вообще?!
А Ты допустил до Себя, Господи… Вот такое ничтожество другом Своим вчинил со ученики Своими…
Вот и на трапезу приглашают… Если сравнивать с трапезной Пантелеимонова монастыря, то в Кутлумуше она меньше, но кажется более обжитой (может, как раз потому, что меньше). Здесь тоже были длинные деревянные столы, но народу меньше. Тоже всё чинно и благолепно. Зазвучал ангельский голос за трапезой, он тем более казался ангельским, что звучал на незнакомом языке. Подавался овощной суп и огромный кусок вкусной рыбы. Фрукты, зелень и стаканчик вина. В конце трапезы разнесли всем лакомую смесь из орешков, изюма и Бог весть ещё чего. Все подставляли салфетки, разносившие клали в них ложечку лакомства, и все вкушали с неменьшим благоговением, так бывает у нас в церквах, когда на вечерне раздают освящённый хлеб, а некоторые, так же, как у нас старушки заворачивают освящённый хлеб в платочки, заворачивали подаваемое лакомство в салфетки. Ну, а мы съели. Очень вкусно, только сразу захотелось пить.
Выход из трапезной был не менее торжественен и благодатен, чем храмовая служба. Собственно, мы и находились в храме, а у монаха вся жизнь — служба.
За настоятелем пошло священство, потом — монахи, потом — работники, потом — миряне. И на выходе всем кланялись три человека и обращались к каждому, словно в чём-то были виноваты. Я подумал было, может, на покаяние поставили, как в известном рассказе, когда одного монаха, чтобы победить гордость, настоятель определил в течение нескольких лет стоять перед вратами обители и у всех испрашивать прощения. Но после выяснилось, что кланялись нам монастырские повара: простите, мол, если что не так.
Так захотелось расцеловать их.
Но нельзя нарушать порядка, и мы только чинно поклонились.
Как не хотелось уходить из Кутлумуша! Но одновременно и было желание двигаться дальше. Мы быстро собрались. У Алексея Ивановича возникла, правда, проблема с тысячестраничной книжицей «Евлогите», которую вчера так трепетно разглядывал Серафим. В опустевшем рюкзаке она теперь болталась и билась о спину кирпичом. Алексей Иванович сложил в рюкзак куртку, благо на небе, как и на душе, не было ни облачка, но теперь не влазила «Евлогите».
— А давай Серафиму её подарим, — предложил я.
— Точно! — обрадовался Алексей Иванович, но некоторое сомнение всё-таки задело: — А как же мы будем узнавать про святыни? Да и разговорник там…
— Много помог тебе разговорник… А святыни… Мне кажется, здесь всё — святыня.
— Книга вообще-то твоя, — напомнил Алексей Иванович.
— Тем более — дарим!
На террасе встретили знакомого монаха, который, казалось, теперь удивлялся, что мы покидаем монастырь.
— Да вот, пошли мы дальше, — сказал Алексей Иванович.
И монах поклонился нам. И мы ему поклонились.
После трапезы мы договорились встретиться с Серафимом на площади, куда он подошёл почти одновременно с нами. Мы уже приготовились затянуть прощальную песню и подарить «Евлогите», но Серафим опередил нас, дав пузырьки с маслицем, и пригласил в комнату для гостей. Не вчерашнюю, а другую, располагавшуюся по другую сторону арки, напротив архондарика.
Гостиничная была по-восточному яркой, со всякими маленькими пёстрыми ковриками, изящными столиками и стульчиками. За несколькими столиками сидели монахи и миряне, пили кофе, беседовали, а я подивился, как два десятка человек могут создавать такой шум, словно я в каком-то уличном кафе. Сначала снисходительно подумал: греки… А потом сообразил, что последние дни более десятка людей встречал только в храме да трапезной и что в общем-то не так уж и громко разговаривают люди в гостиничной, это я уже воспринимаю людскую беседу как шум, как некое нарушение гармонии, которую начинала ощущать душа. И так я обрадовался. Сам не знаю, чему. Просто радостно было, что могу различать шум. И вот, вроде бы он должен мешать мне, а я не испытываю всегдашнего в таких случаях раздражения, потому что чувствую, что гармония никуда не делась, она по-прежнему во мне.
Как только сели за небольшой столик, принесли кофе, по рюмочке раки и лукум. Серафим от раки отказался. Ну, а мы — нет. Затем наконец-то стали дарить «Евлогите». И опять — радость. Когда я увидел глаза Серафима, понял, как хорошо и правильно мы решили. Господи, что может быть радостнее чувства, когда понимаешь, что поступаешь правильно. А что такое поступать правильно? Это, Господи, следовать воле Твоей. Тогда никаких сомнений, треволнений — мир и покой на сердце!
Серафим давал нам наставления: как добраться до Лавры, в Лавре мы должны найти травника Николая (о нём, кстати, упоминал и наставлявший меня в дорогу батюшка), попытался ещё раз обозначить на карте Ксилургу, получалось, что надо идти от Ватопеда, а в Ватопеде есть русский монах Владимир.
Я ещё спросил (через освоившего быстро навыки переводчика Алексея Ивановича), какое вино лучше всего привести в подарок батюшкам.
— Нама. Розовое. У нас в основном на нём служат, — сказал Серафим и стал объяснять, как не ошибиться и как выглядит этикетка, хотел даже сходить и принести, чтобы показать, — удержали: спасибо, мол, это с чётками разобраться не можем, а с вином уж как-нибудь.
И тут к нашему столику подошли ещё три монаха (как потом выяснилось, два иеромонаха и один послушник), которые тепло стали обниматься с нашим Серафимом. Видно было, что видятся не впервой и что встреча им весьма приятна. Оказалось, это монахи Троице-Сергиевой лавры, несущие там послушание в иконописной мастерской. Несколько лет там же трудился и Серафим. В общем, мы так поняли, что нам пора. Однако Серафим запротестовал — подали ещё кофе.
Потом Серафим вызвался проводить нас до автобуса и провести по Карей! Спросил друзей-иконописцев: не присоединяться ли они к нам или с дороги желают отдохнуть? Разумеется, иконописцы предпочли быть с Серафимом. Раз решили — чего тянуть — вся компания поднялась. Серафим пошёл для начала разместить вновь прибывших, а мы вышли ждать за ворота Кутлумуша.
Вслед за нами из арки вышел роскошный чёрный кот, который степенно и не обращая внимания на окружающих прошёлся в тень беседки и возлёг на одну из лавочек.
— Этот у них за архимандрита, — определил Алексей Иванович. «У них» — имелись в виду коты, которые только что крутились под ногами в изобилии, а тут куда-то попрятались.
Скоро появился Серафим, ласково взял на руки «архимандрита», и так мы их и сфотографировали. Потом вышли московские изографы и мы покинули Кутлумуш.
2
Встречу с профессиональными иконописцами Алексей Иванович воспринял, разумеется, как знак Божий, ибо он как раз в это время занимался историей чудотворной иконы Божией Матери, именуемой «Хлыновская», а одна из нитей исследования вела как раз в Троице-Сергиеву лавру. У него завязался полезный разговор с одним из изографов, я шёл с послушником за Серафимом и вторым иеромонахом. Так парами мы поднимались по узким, вымощенным камнем улочкам Карей.
Интересная у нас получилась процессия: впереди монах в греческом обличии — чёрный высокий клобук[72] на голове (наверное, по правилам у всех клобуки высотой одинаковые, но на Серафиме он казался боярской шапкой, причём абсолютно чёрного цвета) задавал тон его фигуре, продолжением клобука была такая же чёрная борода, от плеч фигура помалу расширялась, но всё равно это был единый чёрный столп. Стержень. Ничем не хочу обидеть наших монахов, но они отличались от Серафима (и не в лучшую сторону, и не в худшую, просто отличались), клобуки у них, по сравнению с серафимовским, казались заношенными арестантскими шапочками и цвет их, как и ряс, был, скорее, пыльный, чем тёмный, нельзя сказать, что их лица украшали бороды, так, некое русоволосое прикрытие, которое всё равно не могло утаить круглости и румяности ликов. Они были бойки, отзывчивы, говорили быстро и с обычной московской уверенностью, которая казалась сейчас далёкой, но такой приятной и милой. Ну, в общем, если Серафим предстоял таким столпом, то лавровцы были как три шишкинских беззаботных мишки. Причём мишки-то были нам как раз роднее и по-земному ближе. И мы ещё — два недоразумения с рюкзаками за плечами, хотя я и был во всём чёрном, но рядом с Серафимом моё чёрное одеяние походило на игру. В общем, составилась приятная группа, мы были вместе, нам было очень хорошо, и так жаль, что через какое-то время мы неминуемо расстанемся. Но не распадёмся! По крайней мере, для меня всегда будет и Серафим, и эти добрые иконописцы из Троице-Сергиевой лавры, и наша прогулка по Карей.
А Серафим поднялся на площадку меж прижимающихся домиков и указал: смотрите. И мы увидели, замолчали и разом в едином чувстве начали креститься. Перед нами во всей красе возвышалась Гора Афон.
Величественная громадина почти правильной треугольной формы уходила в безукоризненно голубое небо. Мелькнуло в голове, что это и есть престол Божий. Но тут же постарался отогнать образ, за которым пряталось что-то языческое, но не думать о Боге и Его величии, глядя на Гору, было нельзя. Это и язычники прекрасно понимали. И понимают.
Как подняться на эту вершину? Пока только радоваться и благодарить, что дано видеть этот зримый след присутствия Божия в мире.
Когда первые минуты восторга, трепета и смятения прошли, заметил любопытную деталь: я знал, что до Горы километров двадцать, но казалось, что я чётко вижу все тропки, трещины, валуны, словно смотрел на Гору в сильный морской бинокль. И так захотелось пойти по этим тропкам…
Дальше мы шли за Серафимом в молчании, то и дело оглядываясь на Гору. А Серафим остановился возле одной из дверей, выходивших на улочку, и позвонил в колокольчик. Тут только я обратил внимание, что дом из серого камня устремлением ввысь и более нарядным фасадом напоминает, скорее, часовню.
— Это сербский скит[73], - пояснил Серафим и позвонил ещё раз. — Здесь живёт всего один монах[74].
Дверь отворилась, и на пороге показался улыбающийся дедушка, который обрадовался нам так, как радуются деревенские старики приехавшим навестить из города чадам.
Дедушке уже много лет, но он лёгкий, подвижный, говорливый, ряса на нём уже не воспринимается одеждой священника, а скорее неким родом домашнего халата. И вообще всё в облике единственного насельника сербского скита было таким домашним и уютным, что казалось, мы в самом деле давно знакомы.
Мы прошли небольшую горницу, где стоял деревянный стол и лавки человек на десять, заканчивалась горница красивой мозаикой и входом в небольшой, но высокий храм. Монах зажёг свечи, мы, уже зная традицию, приложились к иконам, в том числе и на царских вратах и иконостасе, потом расположились в стасидиях, а монах, словно действительно только нас и ждал, запел акафист святому Савве.
Как он пел! Негромкий, но такой душевный голос его слегка прерывался и спотыкался, но сколько любви, нежности и страдания было в нём! Вся боль и слава Сербии, её прошлое и последние испытания слышались в этом голосе. Настолько всё звучало проникновенно и близко… Это не было ещё наше бескрайнее и протяжное пение, здесь слышалось, как перекатывался голос по горам, как затихал в лесах, как тёк полноводным Дунаем, но и не было в нём восточного украшательства, которое услаждает в пении греков. Мы едва не плакали, а когда монах закончил, некоторое время молчали, а потом монахи Троице-Сергиевской лавры грянули Похвалу Богородице, которая после пения старца показалась бравурным маршем, но вышло здорово. Серб, в отличие от нас, чувств скрывать не стал и слезу пустил. Он снова повёл нас в горницу и подвёл к большим иконам Саввы и Симеона[75]. Открыл стеклянные дверцы, и мы приложились к мощам святых.
Потом старец усадил нас за стол и буквально через минуту появился с подносом, на котором стояло не только традиционное афонское угощение, но и графинчик. Да и рюмки размерами уже отличались большим радушием и пониманием славянской души.
Когда серб произносил тост, несколько раз мелькнуло знакомое «Путин». Серафим пояснил:
— Этому скиту очень помог во время недавнего визита Путин, вот он и предлагает тост за Россию.
Эх, это после того, как мы молчали, пока натовцы утюжили наших братьев…
— За Россию и Сербию вместе, — сказал кто-то из москвичей.
Это был уже второй тост. А один из наших запел что-то бодрое-народное. Старец в такт умилительно качал головой, а когда песня кончилась, удивился, что рюмки пусты. Ну, так… Я всё-таки отдал свою порцию Алексею Ивановичу, после чего тот шепнул:
— Надо ему тоже боярышника подарить.
Сколько же он набрал его? А я чем хуже? Тоже решил подарить сербу одну из бутылок водки — больно уж тут хорошо всё пришлось по душе. Как раз монах отлучился, мы подтащили рюкзаки, а монах уже появился с кофе — когда он всё успевал?! Подкараулив, когда монах пошёл обратно в коридорчик, где, судя по всему, у него была келейка и кухонька, мы вручили наши подарки.
Я ещё подумал: вот дикари, дарят-то обычно самое дорогое, выходит, что у нас в миру самое дорогое — водка. Вот наши ценности!
А когда мы уходили, старец вынес нам большие закатанные в пластик иконы Божией Матери Млекопитательницы[76] и ещё с десяток маленьких иконок. Вот что дарить-то надо! Господи, помоги всем братьям-сербам.
И тут я вспомнил, что мне передавали посылку для сербов. Сказано было: сербам. Конечно, подразумевался Хиландарь, но Бог знает, попадём ли мы туда, тем более наверняка связь с Хиландарем у этого скита есть, и я оставил пакет одинокому сербскому монаху. Рюкзак мой совсем перестал весить: бутылка водки да тапочки — вот и все грехи за плечами.
Серафиму пора возвращаться на послушание. Он повёл нас к площади Карей, откуда развозят паломников по Афону. Когда проходили мимо большой стройки, на которую обратили внимание вчера, гуляя с Саньками (кажется, так давно это было!), Серафим рассказал, что это идёт реставрация главного собора Карей[77].
— А к «Достойно есть»[78] можно попасть? — спросил один из московских монахов и, спохватившись, что Серафим не слышит, потянул того за рукав и жестами стал показывать, что хотел бы войти внутрь.
Серафим чуть улыбнулся — он понял желание.
— Посмотрим, — а мне послышалось: куда нам…
За Серафимом мы прошли под строительными лесами, и вдруг открылась старинная выморенная до черноты каменная кладка. И если в Кутлумуше время пропадало, то эти камни словно говорили: да, время существует, и мы этому свидетели.
В стене показалась небольшая невзрачная на вид железная полукруглая дверь, на которой висел замок.
Серафим развёл руками и ещё раз улыбнулся.
«Куда нам… — снова подумал я. — После бутылочки раки…»
Вернулись на улицу, вон уже и площадь видна. Серафим сказал, что как приедут автобусы из Дафни, это где-то через час, «газельки» поедут по монастырям, надо подходить и спрашивать, куда едет машина, определённых маршрутов нет. То, что всегда надо просить, это мы уже начинали усваивать.
Мы тепло попрощались. Расставаться не хотелось и с москвичами, и, особенно, с Серафимом. Вот ещё одна удивительная добрая встреча с замечательными людьми, которые вошли в моё сердце. А сколько таких людей на земле! Сколько доброты и любви на земле Твоей, Господи! Сердце, сможешь ли ты вместить?! Вмещай, сердце, помни, сердце, учись любить!
3
Мы вышли на залитую полуденным солнцем главную и единственную площадь Карей. Никого народу. Когда мы первый раз оказались здесь, сойдя с автобуса у магазинчиков, хоть аксакалы обозначали наличие жизни, а сейчас и их нет. Даже котов не видно. А «газельки» стоят — штук шесть. «Газельки», конечно, не наши, импортные, но, судя по внешнему виду, такие же бойкие, не щадящие ни себя, ни пассажиров. Но ни одного водителя, только на лобовых стёклах приклеенные и ничего не говорящие цифры.
Присели на лавочку, укрывшуюся в тени большого дерева. Алексей Иванович от нечего делать достал «беломорину», а я решил пройтись по магазинчикам. В третьем наткнулся на вино в самых разных бутылях и бутылочках и сразу в руки попалось то, про которое говорил Серафим, причём в маленькой подарочной таре. Покрутил бутылку, только подумал, что нам тут с Алексеем Ивановичем час на жаре мыкаться, тут же подскочил паренёк и затарахтел над ухом. Я поставил бутылку и быстро вышел.
Перешёл улицу и, открыв дверь, попал в кофейню. Если так можно это назвать. Это, скорее, была пивная, в которой подавали кофе. Стойка, где кофе разливали, находилась прямо перед входом, а народ шумел дальше. Ну ладно, подумал я, пить-то всё равно хочется, и попросил кофе. Бармен взял большой картонный стакан, поднёс его к торчащему из нутра стойки соску, надавил рукоять и зашипел пенящийся напиток. У нас точно так же наливают на набережной разбавленное пиво. Но здесь до цента отсчитали сдачу.
Выйдя, я отхлебнул. Хорошо, что я этого не сделал внутри. Мне, конечно, приходилось пить и менее приятные напитки, но чтобы их называли кофе! К тому же, он был холодный. Я даже засомневался, стоит ли нести купленное Алексею Ивановичу, не воспримет ли он это как оскорбление.
— Вот, — сказал я, протягивая бокал, — тут это… напиток местный… охлаждённый.
Алексей Иванович отхлебнул и с недоумением посмотрел на меня.
— Я попросил кофе, ну, мне и дали вот…
— И сколько это стоит?
— Да так, мелочи, два евро всего, — соврал я, на самом деле два пятьдесят. Один.
— Они нас что, совсем за людей не считают?
— Ладно тебе, смиряйся.
— Сам смиряйся, — он вернул мне стакан и с сожалением вздохнул: — Эх, опять курить придётся…
И в данном случае я понимал: чем-то перебить вкус надо было. Я отхлебнул из его бокала.
— Зря. Очень даже бодрит, — и огляделся: нет ли поблизости урны.
Урны не было — это слишком большая роскошь для такого маленького городка.
— Может, дойдём до стройки, — предложил я. — Вдруг там храм открыли.
— А без нас не уедут? — кивнул Алексей Иванович на микроавтобусики, около которых стали появляться группки людей.
У меня даже и мысли такой не возникло: вон как Господь всё хорошо устраивает.
— Не должны, — решил я.
У Алексея Ивановича настроение было иное, как-то чересчур мрачновато он изрёк:
— А сколько будет стоить катание на этих «газельках»?
Н-да, зря я его так надолго одного оставил и сколько кофе этот стоит зря сказал.
— Какая разница, — отмахнулся я и не обратил внимания, как Алексей Иванович помрачнел ещё больше.
Возле стройки я нашёл, куда выбросить надоевший стакан, мы прошли под лесами и оказались у железной двери. На этот раз замка на ней не было. Я потянул скобу, и массивная дверь ворчливо и неохотно поддалась.
Чуть пригнувшись, шагнули внутрь. После яркого солнечного дня поначалу ничего не было видно — только слабенькие маячки свечей указывали путь. Мы прошли тёмный притвор и оказались в большом и высоком храме, похожем на старинную закопчённую красно-коричневую икону. «Достойно есть» стояла перед нами[79]. Мы уже три дня на Афоне, в Твоём уделе, и только сейчас прибегаем к Тебе, Царица!
Сначала мы находились под прикрытием посылок игумена Никона, потом под благословением Макария, затем нас опекал Серафим — они готовили нас. Просителя не сразу допускают до Царицы, сначала встречу готовят Её слуги. И вот теперь — прибегаем к Тебе, Владычица!
Мне опять показалось, что всё правильно у нас и хорошо. Я поклонился ещё раз и с чистым сердцем вышел из храма. Снова — солнце, синее небо и коты, которые за людьми повыбирались на улицу.
Алексей Иванович задерживался. В принципе, надо было поспешать, а то как бы и впрямь автобусы не укатили. Алексей Иванович ещё застрял, я начинал нервничать, а когда он вышел и задумчиво проговорил: «Наверное, всё-таки дорого будет, это же такси…», — торопливо отмахнулся:
— Да перестань ты, есть деньги.
— У тебя-то есть, а у меня почти нет, я и так каждую копейку считаю. В Пантелеймоне сорокоуст не стал заказывать… И тут ещё сколько дней жить, и потом неизвестно, как будет…
— Ты что, предлагаешь пешком идти? — начал заводиться я.
— Я ничего не предлагаю, на всё воля Божия.
— Вот и поехали. Нам Серафим сказал: езжайте.
Алексей Иванович тяжело вздохнул. Я его не понимал. Конечно, у меня карманных денег больше, к тому же, есть НЗ — пластиковая карточка, о которой я ему не говорил, да и сам постарался забыть о её существовании. Да и при чём тут твои-мои деньги? Я что, не дам ему денег или когда-нибудь спрошу с него, сколько истратил? Вместе идём. А вдруг когда-нибудь спрошу?
Чушь какая!
— Ты не думай, — как можно миролюбивее произнёс я, — у меня, если что, ещё карточка есть.
Алексей Иванович вздохнул так тяжело, что я должен был или тут же броситься просить у него прощение, или перестать обращать на него внимание. Я выбрал второе. И пошёл обходить «газельки», у которых собирался народ. Стоило сказать «Мега лавра», как меня тут же подхватил молодой грек, стал что-то оживлённо рассказывать мне и всё показывал один палец. Ладно хоть не средний.
— Нас двое, — сказал я и показал два пальца.
— Эна, эна[80], - настаивал грек.
Я в него продолжал тыкать рогаткой из двух пальцев. Грек отрицательно качал головой, в конце концов схватил меня за рукав и повлёк к крайнему автобусику, распахнул заднюю дверцу и чуть ли не стал стаскивать с меня рюкзак.
— Мега лавра? — уточнил я.
Грек закивал головой и опять показал мне один палец. Ладно хоть указательный. Вот ведь.
— Я же сказал: двое нас, — Господи, да где же этот второй-то?
Алексей Иванович стоял чуть поодаль с видом осуждённого на вечные муки. Причём на земле.
— Сколько? — на всякий случай спросил я. — Посо?
— Лавра, Лавра, — закивал в ответ грек и для убедительности развёл руками: — Мега лавра.
Я покорно снял рюкзак и поставил его в багажник, пошёл в сторону Алексея Ивановича, увидел на лобовом стекле «газельки» приклеенную цифру «один» и оценил терпение сажавшего меня в автобусик грека.
Подойдя к Алексею Ивановичу, я постарался быть добрее, чем я есть на самом деле.
— Иди, ставь вещи вон в ту «газельку».
— Я тут видел, — замогильным голос загудел Алексей Иванович, — в «газельке» у него написано: семьдесят евро…
— Не хочешь — не езжай, — не выдержал я и пошёл к машине.
Эта мелочность достала меня. О чём он? Бог с ними, с этими евро?! Курить бы лучше бросил! Сам вон извёлся: дома — то это не так, то другое… Его Господь и так тычет, и эдак, а он только курит и курит. И ноет при этом. Надоели эти сопли…
Грек любезно распахнул дверцу. Я для начала окинул взглядом салон: ну, где он увидел про семьдесят евро? Даже если логически рассуждать: от Дафни с нас взяли по три евро, да, это вроде такси, но пусть в два-три раза дороже, но не в двадцать же три! Да за такие деньги они бы после каждого рейса по новой «газельке» должны покупать! Господи, о чём я думаю?! Какая же дрянь эти деньги! Бог с ними. Да что же я злой-то такой, Господи?! Молчать надо. Вообще ничего не говорить. Молиться надо начинать. Да и места в автобусе занимать.
Я пролез внутрь, несколько мест было занято, я сел у окна и тут сами собой выскользнули из-под рукава куртки чётки, подаренные Серафимом. Я снял их и стал перебирать, машинально повторяя: «Господи, помилуй, Господи, помилуй», — тут увидел табличку про семьдесят евро и сразу догадался, что семьдесят евро — это аренда всего автобуса, стало быть, если нас тут десять человек, то с каждого по семь. Я хотел выскочить к Алексею Ивановичу, но тут же подумал: опять скажу что-нибудь не то или не так. Молчать надо. Господь Сам разрешит.
В «газельку» с видом профессора, которого отправляют на овощную базу, залез Алексей Иванович, молча сел рядом и, сложив брови домиком, уставился в противоположное окно. Главное, что сел. Двери автобусика закрылись, и мы поехали.
Проплыл Андреевский скит, потянулись деревца, вот открылась под нами вся Карея, потом спустились к изумрудному морю, но оно лишь мелькнуло, и автобусик снова, по-змеиному петляя, пополз вверх. Вспомнился анекдот, рассказанный экскурсоводом, когда так же по крутым поворотам автобус поднимался на Сан-Марино.
Умерли священник и водитель автобуса. Первого определили в ад, второго — в рай. Священник возопил: как же так, Господи! Я столько служил Тебе и Ты посылаешь меня в ад, а этого забулдыгу, который и лба-то ни разу не перекрестил, — в рай! Где справедливость? На что последовал ответ: когда ты читал проповеди в церкви — все спали, а когда он вёл автобус — все молились.
Хотел пересказать анекдот Алексею Ивановичу, но сдержался, что-то ещё оставалось меж нами, и любое неуместное слово могло нарушить тихое соглашение, уж лучше и правда молиться.
— Гора!
Это мы выкрикнули одновременно — прямо перед нами, так, по крайней мере, ощущалось, выплыл Афон. Тут же «газелька» потянулась вниз, и Афон скрылся. Но через несколько минут показался снова, по-царски величественный и по-вселенски недостигаемый. Теперь мы не отрывались от окна и восторженно ловили каждое мгновение, когда Афон показывал себя, радостно тыкали пальцами, охали, ахали и что-то лепетали восторженное — ничто нас больше не разделяло.
«Газелька» стала спускаться вниз, снова море приблизилось к нам, и мы выехали к расположенному в небольшой бухточке и утопающему в зелени красивейшему монастырю, который всё же, благодаря сторожевым башенкам и могучим стенам, сохранил вид древней крепости. Мы посмотрели карты. Это был Иверский монастырь[81]. Здесь Пресвятая Богородица ступила на афонскую землю. Стало неловко, что мы едем по той земле, а не ступаем вслед. Мы тут же решили на обратном пути заехать в Иверский монастырь и пройти там, где ступала Богородица. Хотя… Бог весть, как сложится. Но я уже точно знал, что Господь ведёт нас и Он лучше знает, что нам надобно и потребно.
Через полтора часа мы подъехали к Великой лавре. Здесь начинался Святой Афон. Гора закрывала полнеба, и у подножия её стоял величественный город. Сразу почувствовалось, что именно здесь — столица. Карея, несмотря на протат и подобие вокзала, — всего лишь административный центр, нет в ней величия и монументальности Великой лавры. И в Пантелеймоне этого нет. Пантелеймон — это больше изящный Петербург, если, конечно, дозволено такое сравнение, но сердце России всё же в Московском Кремле. Кто бы его ни занимал. Это наше сердце.
А сердце Афона — Великая лавра.
Стоя подле неё, я чувствовал себя песчинкой. И именно это ощущение, что — песчинка, а тоже прилепляюсь к великому и вечному, вызывало восторг.
Греки, ехавшие с нами в автобусе, видимо, были здесь не впервой и, в отличие от нас, забывших земное, быстренько разобрали рюкзаки, сумки и поспешали к Лавре. О земном напомнил водитель. Понимать греков я так и не научился, потому дал ему с некоторым замиранием (всё-таки некая смута, посеянная тревогами Алексея Ивановича, присутствовала) двадцать евро и получил на сдачу пятёрку, стало быть, по семи с половиной на брата. И слава Богу. Еле удержался, чтобы не показать товарищу язык или как-нибудь не понасмешничать. Взяв рюкзак, сказал:
— Пошли, — оглянулся на Алексея Ивановича, всё ещё пытающегося охватить и каким-то чудом вместить в себя открывшееся нам, и тоже не захотелось никуда сразу идти и заниматься поисками архондарика. — Или покурим?
Алексей Иванович кивнул, и я так понял, что он на меня больше не злится.
4
Архондарик располагался на втором этаже монастырской стены. Каменная лестница вела на террасу, только эта терраса не казалась временным строительным пристроем, как в Кутлумуше, тень величия окружающего легла и на неё. Это была роскошная терраса, а мы — странники с распутий, оказавшиеся в огромном богатом дворце. Я невольно оглядел себя и товарища — разве в таких одеждах входят в царские дворцы?
Вдоль террасы стояли лавки и большие столы, за которыми по двое-трое сидели греки.
— Ишь ты! — восхитился тем временем Алексей Иванович. — Да они здесь курят.
— С чего ты взял?
— А вон пепельница стоит, — и он указал на стол.
Каждому — своё. И в самом деле, на столе стояла пепельница, да ещё с окурками.
— Пойдём, — и я решительно потащил товарища в открытую дверь подальше от искусительных пепельниц.
Комната, в которой мы оказались, чем-то напоминала зал ожидания повышенной комфортности. Было много затейливо расположенных лавочек, столиков, и во всём чувствовалась лёгкость и непринуждённая приветливость. Мне совсем стало неловко за грязные ботинки, мятый вид и туристический рюкзак, который даже стыдно было снимать и ставить на чистый пол. А тут ещё юноша, больше похожий на вышколенного студента респектабельного колледжа, принёс кофе, лукум и раки. Н-да, захотелось перейти с хозяином сего дворца на «ты». Обстановка располагала.
Появился невысокий грек с большой головой, русской лопатистой бородой и грустными глазами. Он, как и юноша, тоже не был похож на монашествующего, скорее на несостоявшегося циркача, оставленного при цирке для разных поручений. Сам он, видимо, не считал эти поручения особенно нужными и важными. Он вынес такую же большую, как и в других монастырях, книгу, положил на столик в центре комнаты, раскрыл и предложил всем самим вписываться, сам же отошёл в сторону и равнодушно взирал на возникшую возню; так же небрежно и даже с некоторым презрением собирал диамонитирионы, весь вид его говорил: Господи, какими глупостями занимаются люди! Но, кстати, нам с Алексеем Ивановичем он, указывая на красивый потемневший светильник в зале, сказал:
— Николай, доро, доро, — и мы поняли, что это подарок нашего царя. В голосе грека в этот момент звучали уважительные нотки, и мы почувствовали себя увереннее, словно то уважение, с каким показывал нам царский светильник невысокий грек, перешло и на нас.
Мирное течение устройства в монастыре нарушилось явлением толпы из восьми человек, и до этого архондарик, казавшийся светлым и просторным, уменьшился до привокзального буфета и отнюдь не повышенного комфорта. Это были наши. Точнее, украинцы, но всё равно — наши. Как бы они куда ни отделялись, в любом российском городке можно набрать такую бригаду.
Первым делом — два батюшки. Один — в возрасте, весьма симпатичный и тихий, всем видом являющий смирение: мол, раз уж другими путями мне на Афон никак не попасть, то вот, Господи, терплю с благодарностью. Он поставил сумочку чуть в сторону и вообще старался держаться как бы на краю группы. Но видно было, что к нему относились с пиететом и, скорее всего, без его молитв сие сборище вообще никуда не подвиглось — и он был среди них за духовника. Второй батюшка был молод, рыж и огромен, больше, правда, в ширину, но за ним чувствовался сильный голос и связующая нить между духовником и остальным народом. Причём к смиренному батюшке рыжий относился с нескрываемыми сыновней преданностью и почтением, а к остальным — как атаман к шайке разбойников, и всё это происходило у него одновременно. Двое других были типичные комсомольские работники — один, среднего роста, с брюшком, постарше рангом, давал всё время указания, а второй, такого же роста, но худее, тут же суетливо бросался их исполнять, в большинстве случаев бестолково, так что приходилось слышать рык рыжего батюшки, после чего следовала очередная команда комсомольца рангом повыше. Остальные четверо были те, кто оплатил эту поездку и продолжал платить и, наверное, с удовольствием платил бы и больше, но на Афоне особо и тратить-то негде. Мужики все были за сорок, в теле, и такие же крепкие, как бульдоги у ног хозяев, стояли рядом с каждым баулы. У одного ещё на шее болталась видеокамеpa, хотя съёмки на Афоне строго запрещены. В общем, чувствуется, это была повидавшая виды братия, не раз боровшаяся и побеждавшая жизнь.
Скорее всего, это те самые украинцы, которые вызвали в Пантелеймон машину и с которыми хотели уехать Саньки.
Младший комсомолец собрал диамонитирионы и ушёл вписывать братию в книгу, потом попытался заговорить с невысоким греком, в котором отстранённый от происходящего в комнате вид явно выдавал старшего. Грек слушал внимательно, даже грустная улыбка сквозь бороду показалась, но видно было, как далеко ему всё это и что он даже и не старается вникнуть, чего от него хочет комсомолец — наверняка какая-нибудь очередная людская глупость. Грек подозвал юношу, и тот скоро вернулся с невысоким бледным монахом, лицо которого было точною иллюстрацией того, почему хохлы прозывают русских «кацапами», то бишь «козлами». Бородёнка на нём была столь жидка, что лицо казалось непривычно голым для монаха его лет и серым, словно в неурожайный год. Но монах оказался натурой деятельной и сразу взялся руководить группой, распоряжаясь, кому куда и как носить, при этом поварчивал на их неловкость и незнание тех или иных монастырских порядков. Хохлы на такое покровительство согласились и, видимо, готовы были это ворчание какое-то время пережить, тем более что монах обещал их разместить, сводить на трапезу, а потом ещё провести экскурсию. Впрочем, долго кацапское покровительство они терпеть не собирались, намереваясь утром при первой же возможности Лавру покинуть.
Монах переговорил со старшим греком и объявил, что если наберётся полный микроавтобус, то можно уехать в Карею в 6.45. Хохлы не поняли, почему надо обязательно набирать полный автобус, а я подумал: почему в 6.45, а не в семь или половине седьмого? — и неожиданно предложил Алексею Ивановичу:
— А поехали с ними.
Тот несколько удивлённо посмотрел на меня.
— Литургию до конца можем не достоять.
— Причащаться мы не будем. А после Литургии будем ждать автобус и смотреть на Гору, и грустить, что не можем на неё пойти. А так уже рано утром выйдем у Иверского.
— А платить-то придётся, как до Карии, — завёл было Алексей Иванович, но, посмотрев на меня, осёкся. — Как Господь…
Я подошёл к молодому комсомольцу, который составлял список (ну да, куда у нас без списка).
— А можно с вами?
— Да-да, конечно, — обрадовался комсомолец, словно я изъявил желание принять участие в субботнике, но потом построжел: — Если, конечно, места хватит. Сколько вас? Как ваши фамилии?
Я чуть было не брякнул очередную глупость, но сдержался и назвался по паспорту.
Монах тоже не упустил возможность поначальствовать.
— Смотрите не опаздывайте.
— В шесть сорок пять ещё, наверное, служба будет идти…
— Ну, что ж… — развёл руками монах. — Это уж вы смотрите.
— А не подскажете ли, — вспомнил я, — как нам найти трапезария Николая?
— А-а, Николай… Бегает тут где-то… Да сейчас ужин будет, там его и увидите, — и монах отвернулся.
Вообще-то «трапезарий» звучало для меня гордо, почти как «церемонимейстер», и вызывало почтение, я представлял этакого важного человека, распределяющего на столы блюда с яствами, а почтительное отношение к людям, находящимся близ кухни, у меня сохранилось с армии. Поэтому фраза «бегает тут где-то» резанула и показалось несколько легкомысленной, что ли… Но откуда мне знать их порядки?
— Записался? — спросил Алексей Иванович. Я кивнул. — Нам ещё с ночлегом определиться надо и хорошо бы Николая этого найти.
— Да бегает он тут где-то… — невольно повторил я и почти тем же тоном, что и монах.
Хохлы тем временем поднялись и двинулись за монахом. Потянулись из архондарика и другие. Мы внимательно начали следить глазами за отстранённым греком. Это был взгляд двух бездомных собачек, и он не мог его не заметить.
— В церкву, в церкву, — сказал он.
В церкву так в церкву — рано тут служба начинается, что ж, в каждом монастыре и впрямь свои порядки.
5
В Лавре храм такого же типа, как в Кутлумуше, только побольше и, как показалось, светлее, может, оттого, что служба началась раньше. И уже знакомое моление перед входом в храм, весёлая кадильница, похожее на тихое, безбрежное море пение и утишающее чтение Псалтыри. Пожалуй, неожиданным оказалось, что монахов на службе было немного. Больше, конечно, чем в Кутлумуше, но Великая лавра звучит так величественно, да и сами строения монастыря настраивали на столичное многолюдье, но его не наблюдалось. Зато сколько вынесли и разложили перед нами в конце службы святынь! Одно перечисление имён вызывает благоговейный трепет, а тут мы прикладывались к ним! Несколько огорчало, что прикладывались в порядке живой очереди, то есть быстренько, не задерживаясь, а так хотелось не второпях, постоять… Но и то чудо! Вот всё-таки натура человеческая: то, Господи, помоги хоть на Афон попасть, то дай к святыням приложиться, а теперь и постоять бы у них. Ну, точно старуха с корытом!
То ли потому, что греческий порядок был знаком, то ли потому, что в столицах всё делается не так размеренно, показалось, что служба пролетела быстро. Мы приложились к иконам и уже выходили из храма, как приметили монаха, взявшего под опеку братьев-украинцев и теперь рассказывающего что-то двум батюшкам и молодому комсомольцу. Мы подошли в самый нужный момент, когда монах произнёс:
— А теперь пройдём к главной святыне нашего монастыря — мощам преподобного Афанасия Афонского[82].
Мощи Афанасия Великого покоились в левом приделе. Тут же появился настоящий греческий монах, сухонький, бодренький, с проседью в чёрных волосах и улыбающийся, стал что-то объяснять нам, пытаясь нет-нет да и вставлять русские слова, отчего понять его совсем было невозможно, но слушалось с удовольствием. Приведший нас монах немного поморщился, ответил улыбающемуся монаху, тот закивал головой, и наш покровитель кивнул:
— Ну, прикладывайтесь.
Сначала приложились священники, потом — мы. И никто нас никуда не торопил. Стой сколько хочешь! Ведь только стоило попросить… Господи, будь всегда так милостив ко мне. Впрочем, я знаю: Ты всегда и так был милостив, просто я не замечал этого. Мне не о чем больше просить Тебя.
А вот Алексей Иванович знал, что просить. После того, как все приложились и стояли присмиревшие и тихие, он наклонился к греку:
— Иелеесу бы.
Монах оживился и снова что-то быстро заговорил, откуда-то появилось несколько пузырьков и длинная палка с крюком, которой он осторожно снял лампаду над мощами святого Афанасия и прямо оттуда стал наливать масло.
Господи, неоценимы дары Твои!
Встрепенулся и наш монах и что-то стал объяснять греку. Общение их было живо и, как обычно, непонятно, то ли они препирались, то ли рассыпались в благодарностях. В итоге появилось ещё несколько пузырьков, монах снял ещё одну лампаду и, разлив из неё масло, передал нашему руководителю, а тот торжественно вручил их смиренному батюшке.
— Вот, всем остальным раздашь.
Тот поклонился.
— А сейчас надо готовиться к трапезе, а после я вам экскурсию проведу, — объявил наш монах.
Мы вернулись в архондарик, прибрали дорогие пузырьки и сели в некоторой задумчивости на террасе. До трапезы оставалось минут двадцать, а мы всё ещё не имели места, где голову приклонить.
— Николая надо искать, — сказал Алексей Иванович.
И мы пошли его искать, в нас ещё сидело убеждение, что по знакомству всегда можно устроиться лучше. В чём, кстати, частично убеждал и опыт Кутлумуша. Хотя опять же: зачем уезжающим через несколько часов так заботиться о ночлеге? И вообще — зачем? Тем более здесь, если уж находишься под Покровом Божией Матери.
Но Николая надо было найти хотя бы потому, что о нём говорили и Серафим, и батюшка, напутствовавший меня в России. Последний даже поклон передавал.
Мы оставили рюкзаки в архондарике и вышли в Лавру. Какое это удивительное чувство — бродить по мощёным улочкам, проходить низкими арками. И ни разу не возникло мысли, что мы в музее или в заботливо оберегаемой властями исторической части какого-нибудь древнего города — нет, тут всё было живое: вон навстречу нам катил тележку об одном колесе, какие, наверное, сохранились испокон века, сухонький мужичок с удивительно знакомым лицом, точно — очень похож на грузчика из магазина в нашем доме.
— Паракало, пу инэ Николас?[83]
— Какой Николай?
Мы немножко опешили, но послушно перешли на русский.
— Ну я Николай, — мужичок опустил оглобли тележки.
Мы совсем растерялись. А чего теряться-то: Алексей Иванович попросил найти Николая, вышли, и первый встречный — Николай. Слава Тебе, Господи!
— Вы только пришли, что ли? — попытался вывести нас из ступора Николай. — Где разместились? Надолго? Какие планы? А, ладно, сейчас мне некогда, увидимся в трапезной.
Он подхватил тележку и покатил дальше.
Так вот ты какой, трапезарий… На нашего грузчика похож, да…
О! Какая в Великой лавре трапезная!
Собственно говоря, нам ничего не оставалось, как последовать за ним — в трапезную.
6
Неужели на царском пиру лучше? У Небесного Царя — наверно, а вот у земных — сомневаюсь.
О еде говорить скучно. Она была. И я выбирал между тем и этим, а в конце трапезы, когда предложили феты, отказался, предпочтя кусочек македонской халвы. И запил славный ужин чудесным вином.
Всё время не покидало чувство, что мы попали на праздник, только не можем понять, какой.
Появился трапезарий Николай и быстренько стал убирать со стола. Слегка нагнувшись к нам, спросил:
— Где разместились?
А я и забыл, что нигде, после такой трапезы о пустяках не думалось. Пока я соображал, о чём меня спросили, трапезарий ответил, будто я успел что-то сказать:
— Хорошо. Я вас обязательно найду, — и, глядь, он уже у других столов.
Нет, что ни говори, а ужин был на славу.
Слава Господу! Слава Лавре! Слава поварам! Слава трапезарию. Всем — слава!
Слегка разомлевшие и слегка покачиваясь от сытости, довольные миром и собой, мы потекли к архондарику. Поднявшись на веранду, сели за один из столиков. Алексей Иванович закурил, и это нисколько не испортило блаженства — какая мне радость, если другу чего-то не хватает? А так — хорошо… Мы молчали. Алексей Иванович медленными струйками давал почувствовать греческому небу вкус «Беломора», а я, полуприкрыв глаза, думал, что где-то там, далеко, за тысячу вёрст, точнее сказать, в другой жизни, жена и сын ложатся спать. Да, в другой жизни. И именно той жизни я принадлежу. Что я здесь делаю? Блаженствую. Для того ли я сюда ехал? А для чего? Я попытался вспомнить разные минуты радости в моей жизни и поймал себя на мысли, что всякий раз, когда случалась такая минута, она казалась самой радостной и замечательной. Тогда я подумал: какое счастье, что я могу перечислять радости, которые были у меня в жизни и понимать, что каждая новая радость ярче и сильнее предыдущих. А значит, впереди только новое и более радостное. Как хорошо!
Вернул нас к действительности грек с грустными глазами. Он обратился к Алексею Ивановичу, и тот, решив, что грек серчает на курево, оправдываясь, показал на пепельницу, стоящую на столе. Грек, в свою очередь, показал на наши рюкзаки. Ну да, мы же не на террасе собрались ночевать, хотя в тот миг казалось: сидел бы так и сидел. Мы подняли рюкзаки и пошли за греком. И он привёл нас в комнату к хохлам.
Комната, как можно уже было ожидать, предстала отнюдь не царской, а вполне обыкновенной. Точно такая же была в Пантелеймоне, только там стояло пять коек, а здесь — десять. А так всё уютно, чистенько, опрятно, хохлы, правда, пошумливали, рассказывая анекдоты и байки, косясь при этом на смиренного батюшку, покоившегося на самом почётном месте, которым после фильма «Джентльмены удачи» считается дальнее угловое у окна. А нам, стало быть, достались места противоположного плана, крайние, так сказать. Да какая нам разница, слава Богу, есть где ноги вытянуть. Встретили нас добродушно, но мы в разговоры вступать не стали, а занялись весьма полезным дельцем.
У нас набралось по три флакончика с маслицем (из Александровского скита, Кутлумуша и Лавры). Маслице из каждого монастыря различалось по запаху и цвету. Самое необычное, пожалуй, было из Кутлумуша, аж с зеленоватым оттенком, а из Лавры — самое пахучее. А вот пузырьки были похожи и, дабы не возникла путаница, решили их подписать. Для этого нарезали кусочки пластыря, наклеили и надписали химическим карандашом, специалвно, между прочим, для этого взятым по совету наставлявшего меня перед дорогой батюшки.
Тут в комнату вошёл молодой комсомолец и стал всех звать на экскурсию.
— Пошли посидим ещё на веранде, — предложил я.
Но столик, за которым мы недавно сидели, оказался занят. Да и у нас прошла та чудесная минута, когда не чувствуешь ни времени, ни пространства. Мы спустились вниз, думая в наступающем вечере немного походить по монастырю. После двадцатиминутного пребывания в комнате с украинской братвой хотелось тишины и уединения.
Но не успели сделать и пары шагов от лестницы, как пред нами возникла фигура трапезария Николая, в руках у него был чёрный полиэтиленовый пакет.
— О! А я вас ищу! — бодро воскликнул он, а послышалось: о, а я вас тут уже два часа жду!
Ну, извини, брат.
Я передал ему поклоны от провожавшего меня батюшки.
— Да, помню. Очень хороший батюшка. Мы тут с ним хорошо поговорили, — я немного напрягся, вспомнив слова батюшки об ультраправых взглядах трапезария, но тот перевёл разговор в другой русло, ещё более неожиданное: — Вы на что жалуетесь?
— Э-э… — начал соображать я.
— Вижу, можете не говорить.
Вот так всегда более-менее опытная гадалка или экстрасенс за одну минуту могут сделать из меня дурака. Но уж на Афоне я этого никак не ожидал: к Афону, ко всему живущему здесь и произрастающему у меня сложилось беспредельное почтение и доверие.
— Печень, почки, кишечник, — быстро перечислял трапезарий.
— Поджелудочная, — подсказал я.
— Ну, да. Я вижу. Сейчас скажу отличное средство. Будешь пить ежедневно натощак, и всё заработает.
Я хотел сказать, что работать-то особо нечему, так как поджелудочная у меня практически отсутствует, но удержался. Но трапезарий успел заметить тень сомнения на моём лице.
— Как ты думаешь, сколько мне лет? — спросил он.
Я почему-то опять вспомнил грузчика из нашего магазина, накинул на всякий случай пятёрочку и сказал:
— Пятьдесят пять.
— А вот и нет — мне седьмой десяток пошёл. А видишь, как выгляжу.
Я хотел сказать: «Как наш грузчик», — но снова Господь удержал. А вообще на Афоне люди долго живут, Плутарх называл живущих здесь долговечными. Живость моего собеседника опережала рассуждения.
— Я — травник, — объявил он.
Слава Богу, не экстрасенс, подумал я.
Дальше последовал краткий экскурс в науку и местные её особенности, из которого я всё равно ничего не запомнил, а завершился коротким распоряжением:
— Записывай.
Как на грех, блокнот и карандаш оказались с собой. Вот тебе и первая запись на Афоне.
Цитировать не буду. Сам не пробовал, а вдруг кому-нибудь в голову придёт проверить… Отвечай потом. Нет уж, лучше езжайте на Афон к травнику Николаю. Может, кому и для этого Афон нужен. Могу сообщить только, что список для сбора был велик и напоминал советы старых колдуний. Нет, всяких дохлых лягушек и сушёных тараканов там не присутствовало, но неизвестных и странных названий хватало. Заканчивалось так:
— Выпил — и сразу на берёзку, на берёзку. Вот увидишь, всё восстановится.
Я кивал, изображая послушного студента, и чувствовал, как за правым плечом давится от смеха Алексей Иванович.
Травник, видимо, это тоже почувствовал и строго обратился к Алексею Ивановичу:
— А у вас что?
— Я здоров, — быстро ответил тот.
— Не скажите… — с язвительностью опытного хирурга, которому только что сказали, что вырезать у вас нечего, заметил травник, и шагнул к Алексею Ивановичу.
И тут случилось очередное своевременное чудо: с лестницы, у которой мы стояли, спускались монах, обещавший экскурсию, пара комсомольцев и молодой рыжий батюшка. Монах досадовал и выговаривал молодому батюшке:
— Что ж другой-то не пошёл? Неинтересно? А такой праведный на вид, так прикладывался везде, а тут не пошёл…
— Устал… — извинительно отвечал батюшка.
Я вспомнил утомлённое лицо смиренного батюшки, который, наверное, настрадался от окружающих разговоров, смеха, басен, отвернулся, поди, сейчас к стене, закрылся с головой от всех подушкой и молится.
— Знаете, — обратился я к травнику, — спасибо вам, конечно, это всё здорово, что я записал, но тут нам экскурсию обещали…
— Да-да, конечно, — как-то быстро согласился трапезарий и протянул пакет: — Это вам.
— Что это?
— Виноград, яблоки, кушайте, очень полезно.
«Ага, мне с сахарным диабетом только виноград и трескать», — подумал я, а вслух сказал:
— Подождите, — и опрометью бросился наверх.
Растормошив рюкзак, извлёк очередную бутылку, виноград вывалил на газету, в которую она была завёрнута, бутылку же переложил в чёрный пакет, в котором принёс виноград, и выскочил на улицу.
Нет, сначала сказал молча наблюдавшим за моими действиями хохлам: «Угощайтесь!» — указал на виноград, а потом — выскочил.
Травник внимательно разглядывал Алексея Ивановича, тот не сдавался и тайн не выдавал.
— Возьмите, это от нас, — передал я пакет.
— Спасибо, — ответил травник и растворился в наступающих сумерках.
А Алексей Иванович наконец-то захохотал. Даже экскурсионная группа, отошедшая немного вперёд, остановилась и удивлённо обернулась. Так мы их и догнали.
— Можно с вами? — попросил я, стараясь прикрыть всё ещё сотрясающегося Алексея Ивановича.
— Что это вас так развеселило? — подозрительно спросил монах.
— Да мы тут сейчас с вашим травником общались, — пояснил я и добавил: — Весьма неординарная личность.
— А-а, с Николаем, — облегчённо вздохнул монах, поняв, что смех не имеет к нему отношения. — Присоединяйтесь, а то вот тут некоторые устали, видите ли… Можно подумать, каждый день на Афон приезжают… — Но мы уже выходили за ворота монастыря.
Лёгкая вечерняя дымка приспустилась на Афон. Ещё было светло, но окружающее уже поменяло краски, словно приставил к глазам стёклышко, нельзя сказать, что всё вокруг померкло, скорее, наоборот, обострилось и приобрело налёт таинственности и юношеской мечтательности, когда грезится о дальних странствиях, приключениях и морских пиратах.
Сразу за стенами монастыря потянулись двухэтажные домики, как-то необъяснимо похожие на рабочие посёлки подле какого-нибудь кирпичного заводика в глубине России. Было едва уловимое ощущение временности этих жилищ, тем более в видах могучего монастыря, и в то же время не покидало чувство, что эти времянки могут простоять века. Мне вдруг показалось, что они стоят тут со времён Пелопонесской войны, а то и долее. Да и так ли уж давно была та война?
— Здесь рабочие живут, — пояснил монах.
— Какие рабочие? — удивились мы.
— Строители, в основном, ну, подсобные разные, кто монастырю помогает.
— И Николай тут живёт?
— Травник который?
— Ну да, травник.
— И Николай.
— А давно он тут живёт?
— Осторожно, тут ступенька. А теперь срежем немножко, пройдём за домами.
Свернув с дороги, мы перелезли через заборчик, потом прошли сквозь заброшенный сарай, выбрались на крышу другого домика, прошли по ней, спрыгнули — прямо казаки-разбойники какие-то. А куда мы, собственно говоря, идём?
— Вот, здесь старинное кладбище, — сказал монах, обводя рукой небольшую поляну, и правда, увенчанную несколькими приземистыми крестами.
— А мы слышали, что умерших монахов в яму складывают, а потом достают и смотрят, сгнили кости или нет?
— Какая яма! — усмехнулся нашему невежеству монах. — Вот через три года откопают и действительно посмотрят: если кость желта, то череп переносят в усыпальню, а если черна, то считается, что Господь не принял инока, кости закапывают снова и начинают усиленную молитву. А я вас привёл к могиле недавно почившего старца. Очень почитаемый был старец… — монах оборотился к одному из крестов и замолчал.
Мы, действительно, стояли у креста, но никакого привычного холмика не было, земля была ровной, только видно, что её недавно тревожили. Мы перекрестились и не знали, что делать дальше.
— Ну, что стоишь, — обратился монах к батюшке. — Давай литию отслужим. Или наизусть не помнишь?
Батюшка немного смутился.
— Как же не помню?
— Ну так начинай. Только погоди, свечи зажечь надо. — Перед крестом и в самом деле стояло три свечи. — Спички-то есть?
Спичек ни у кого не оказалось.
— Э-эх, — досадливо вздохнул от нашей никчёмности монах.
— Зажигалка есть, — сказал Алексей Иванович.
— Куришь? — спросил монах.
— Борюсь.
— Ну-ну, зажигай.
Алексей Иванович зажёг свечи, и они загорелись ровно и ярко.
— Начинай, — дал команду батюшке монах, и тот, уже поборов смущение, возгласил.
Я, конечно, подозревал, что в могучем теле рыжего батюшки должен обитать могучий голос, но он превзошёл все ожидания. Воздух дрогнул, и свечи трепетно поклонились. А потом по полянке потёк ветерок. Это было настолько явственно и неожиданно, что все восприняли ветерок именно в связи с тем, что начали служить литию. И ветерок усиливался и словно тоже участвовал. Его дыхание чувствовали все, он заглядывал в лица, и каждый старался подпевать батюшке. И свечи теперь не стояли прямо, как часовые, а ласкались ко кресту, но не гасли.
Мне хотелось спросить монаха: когда умер старец? Не душа ли его сейчас заглядывает нам в глаза? Но, захваченный пробирающим басом, не мог нарушить чудесную службу. И чувствовалось, что каждый из нас испытывает это неожиданное прикосновение иного, даже батюшка раз поперхнулся, но тут же выправился и с большим усердием выводил «Со святыми упокой».
Пропели «Вечную память», и ветерок стих.
Несколько секунд все стояли в замешательстве, каждый, наверное, хотел спросить и поделиться о ветерке, но не решался, как ученики не решались спросить Христа на Тивериадском море: кто Ты?[84]
— Пойдёмте дальше, — привёл нас в чувство монах.
Честно говоря, уже никуда не хотелось идти. Сумрак всё более скрывал окружающий мир. И если в начале нашего выхода за ворота монастыря прогулка наша казалась романтичной, то теперь мистический трепет, охвативший всех на полянке, всё больше покалывал холодком.
— А правда, что когда стемнеет, ворота монастыря закрываются?
— Правда, — ответил монах.
— А как же мы пройдём?
— Ну, меня-то пустят.
— Вас-то пустят, а нас?
Монах даже остановился от такой постановки вопроса и внимательно посмотрел в темноту, стараясь разглядеть задавшего такой глупый вопрос. Алексей Иванович спрятался за мою спину, а я всем видом показывал, что не способен на такую бестактность.
— Вы же со мной… — то ли утешил, то ли ещё больше нагнал страху монах, одно было ясно, терять нам его и впрямь нельзя.
— А куда мы идём? — вдруг озадачился вопросом старший комсомольский работник.
Лучше бы он не спрашивал.
— На капище, — спокойно ответил монах, — где язычники приносили кровавые жертвы[85], - а мне показалось, что, поднимаясь в гору, он прибавил в скорости и пытается оторваться от нас.
Невольный холодок прокатился по телу, я сглотнул слюну и в то же время почувствовал, что это не просто холодок, а с моря поднимается ветер. Самый настоящий холодный пронизывающий ветер, причём так резко и неожиданно. А монах забирался выше по огромным, неестественно выложенным, видимо, ранее в некое подобие пирамиды, но со временем рассыпавшимся валунам. Наконец он замер, поднявшись много выше нас. Ветер, набравший мощь, трепыхал подол его рясы, одной рукой монах придерживал скуфью, другой ткнул себе под ноги.
— Вот тут стоял идол! — возгласил он, и я слегка пригнулся, ожидая, что сейчас обязательно сверкнёт молния и грянет гром.
Однако ничего подобного не случилось. Монах слез с идольского места. И всё так же придерживая скуфью, стал рассказывать, показывая на тёмные места, хотя ветер раздирал его слова, комкал, как неудавшийся черновик, и выбрасывал в море, так что рассказ экскурсовода разобрать было трудно, но мы, в общем, поняли, что тут было капище, место идола мы видели, вот там, где несколько валунов поменьше образуют некое подобие креслица, был жертвенник, там приносились человеческие жертвы, это были молодые красивые девушки, и кровь их стекала вон по тем желобам… Здесь вся земля пропитана кровью. Но святой Афанасий разрушил капище и посадил кипарис. Вот он — огромный, даже и не похожий на привычный, похожий на часового, кипарис этот раскинул ветви, словно даёт покров всем с верою притекающим. Он пророс сквозь камни, и Афанасий построил здесь келейку. Отсюда начался монашеский Афон.
Дерево, действительно, впечатляло. Это был кипарис, огромный, высокий и раскинувшийся, казалось, над всем капищем, покрывая его. Иголки у него были удивительно мягкие.
— Обычно те, кто приезжает сюда, уносят с собой шишки, — покровительственно и немного устало подсказал монах, и мы поняли, что экскурсия закончена.
— У тебя фонарик с собой? — спросил Алексей Иванович.
Точно. Как же я забыл?! Да будет свет! Сразу стало веселее. Взбодрённые светом экскурсанты насобирали шишек и, гонимые ветром, бросились в обратный путь и быстро миновали его, оказавшись у прикрытых ворот монастыря. Заметил только, что в посёлке практически нигде не было света, стало быть, люди живут хоть и за монастырской стеной, но по монастырскому уставу.
А как тихо и спокойно было за стенами монастыря: никакого ветра, тишь, благодать, яркие ночные звёзды и где-то высоко в листве тихонько перешёптывались ангелы. А кто ещё может быть в монастыре?!
Ну да, хохлы ещё. В комнатке мы застали ожидаемую картину: смиренный батюшка лежал, отвернувшись к стене, накрыв голову подушкой, братия до рассказывала анекдоты и байки, но уже с ленцой и неохотно, видно, что легли бы спать, да нас ждали, и то не из-за того, что переживали, а из любопытства.
— Чи бачили?
— У-у-у, — то ли восторженно, то ли ещё не отойдя от кровавых картин на капище высказал эмоции молодой комсомолец и шустро, словно мышка в норку, юркнул в кроватку, укрылся простынкой и тут же засопел.
— Гаси свет, — это уже нам.
Алексей Иванович щёлкнул выключателем, мы сели на свои койки, и при этом я чуть не подавил разложенный на кровати виноград, к которому, судя по всему, никто не притрагивался.
— Угощайся, — предложил я Алексею Ивановичу.
— А ты?
— У меня диабет.
— Ну и что?
— Сахарный.
— Так это ж афонский виноград. Зря, очень вкусно.
Я попробовал. И правда, вкусно. Ладно, от пары ягодок, то есть кисточек, тем более афонского, сильно хуже не станет. Завтра утром померяю сахар и узнаем, как афонский-то действует.
— А чего ты ржал над травником-то? — спросил я.
— Да представил, как ты после приёма снадобья на берёзку лезешь.
— Берёзка, между прочим — это гимнастическое упражнение.
— Ну, что ж, тоже занятно.
— Эй, вы спать собираетесь? — шумнул на нас, кажется, старший комсомолец.
Спать не хотелось. Но это, конечно, не повод не давать спать остальным. Решили совершить вечерний моцион (прогулка на капище — это приключение, а не моцион). Да и молитвы на сон грядущий не читаны. Мы взяли молитвословы и вышли на террасу. Должна же быть тут какая-нибудь молитвенная комнатка, как в Пантелеймоне.
Всё было тихо. Ни звука, только где-то высоко по-прежнему шелестели ангелы. Мы спустились вниз, решили немного пройтись по спящему монастырю, а затем на террасе, где горел одинокий фонарь, вычитать правило. Но не прошли и нескольких шагов, как увидели впереди свет. Так ярко и хорошо горела лампада, устроенная в небольшом кивоте перед иконой Божией Матери. Господь Сам решил, где нам лучше молиться перед сном, и приготовил и этот кивот со Своей Матерью, и тёплую лампаду, и мягкую афонскую ночь, и монастырскую тишину… Всё для нас, грешных.
И опять повторилось бывшее в Пантелеймоне, когда мы читали последование в маленькой келейке: нам не хотелось лишать себя молитвенного чувства, которое охватило нас. Мы снова стали вспоминать разные молитвы. Как выяснилось, знаем мы немного, скоро запас иссяк. Мы постояли ещё немного у Божией Матери и пошли в архондарик. Прости нас, Господи!
Когда мы зашли в комнату, только старший комсомолец приподнял голову и, недовольно буркнув, снова погрузился в сон. Я сунул яблоки в рюкзак, а куль с виноградом убрал под кровать. Все сегодняшние дела были сделаны, и мы блаженно уснули.
День пятый
1
Первым сработал будильник у тихого украинского батюшки. А может, у него и не было никакого будильника, просто, когда запиликал мой и я открыл глаза, то сразу увидел его — подтянутого, прибранного, словно он сам сейчас идёт служить. Была в нём завидная цельность. Вся вчерашняя усталость сошла с него, и батюшка светился еле сдерживаемой радостью: скоро начнётся служба и он будет предстоять Богу. Мне тоже захотелось быть таким бодрым, свежим и радостным. «Наверное, и молитвы прочитал», — позавидовал я. У нас с утренним правилом не получалось, всякий раз надо было торопиться на службу, утешались тем, что их читают в храме.
И сейчас — только умылся, как застучала колотушка, созывая братию на службу. Вернувшись в комнату, наткнулся на недоеденный виноград и, хотя чувствовал себя хорошо (может, тут и в самом деле особенный, диабетический, виноград), решил всё-таки сахар померить. Однако в кармашке рюкзака, где лежал приборчик, рука на него привычно не наткнулась. Пошевырявшись наощупь и ничего не обнаружив, выволок рюкзак из-под кровати.
— Что потерял? — спросил подошедший Алексей Иванович.
— Да приборчик, чтоб сахар мерить, сунул куда-то…
— Найдёшь, вчера рюкзаки перекладывали, заложил, наверное.
Я переворошил весь рюкзак — приборчика не было. Тогда стал доставать из рюкзака вещи и выкладывать их на кровать. Не было. Мистика какая-то. Ведь был же вчера, я в Кутлумуше утром мерил, точно помню.
Вдруг почувствовал, как загорелось лицо, запершило в горле, стало казаться, что у меня должен быть ненормальный и очень высокий сахар.
А колотушка стучала всё настойчивее, быстрее и быстрее.
— Не пойду я никуда, — сказал один из братии, потягиваясь на кровати. — Ить вчера уже в церкву ходили.
А двое товарищей его даже не шелохнулись.
«Где же приборчик? Неужели посеял? Что я теперь делать-то буду? Надо успокоиться. Надо в церкву идти».
Встал и пошёл, скорее, на автопилоте. Всё существо рвалось продолжить поиски, но иное возникшее чувство подсказывало, что искать бессмысленно.
«Только никакой паники, — успокаивал я себя. — Просто слишком гладко всё шло…»
Так же, толком не соображая, куда иду, вошёл в храм и встал в стасидию. Началась служба, но я не мог сосредоточиться, перебирал чётки и чувствовал, что дрожат руки.
Подумал: это испытание. Или даже не испытание, а вот я тут всё добрейшего Алексея Ивановича изничтожал за то, что он над каждым евро трясётся (а их у него действительно мало), и вот Господь лишил меня какого-то приборчика, который лишь измеряет сахар в крови, что сразу со мной стало? Где я?! Я весь затрясся, испереживался. Ну, потерял приборчик, что с того? Переживём.
«Инсулин!» — вдруг шибануло меня. В кармашке чехла приборчика лежали капсулы с инсулином. Это — абзац.
В шприцах инсулина на пару-тройку дней… В голове закружило от бредовых мыслей: то я решил, что надо срочно бежать в Кутлумуш, там я забыл приборчик и его наверняка нашёл монах с удивлённым лицом и, конечно, передал Серафиму, а тот догадается, что мы за ним вернёмся; то стал выдумывать, где можно на Афоне достать инсулин; то вообразил, что если резко ограничить себя в еде, то инсулина может хватить до возвращения в Уранополис, а там-то куплю; то… это был вихрь будоражащих идей, разрывающих меня.
— Ты в порядке? — спросил Алексей Иванович.
— Знобит что-то.
— Не, в Кутлумуше похолодней было.
На самом деле меня трясло, как готовый взорваться от перегрева котёл.
Господи, за что же так? Да, Ты вразумляешь, да, я понял, что я — никто, а всё лезу поучать других, а сам готов рассыпаться от какого-то глупого приборчика (и инсулина, инсулина!). Господи, спасибо… но как же быть-то?..
И вдруг я чётко увидел, где мой приборчик. Это понимание пришло так просто и ясно, что я невольно удивился, как это не пришло в голову раньше. То, что я не сам догадался, а эта мысль — дар свыше, тоже было очевидно. Все бредовые идеи, появлявшиеся до этого, только терзали, а эта сразу успокоила.
Я прислушался, судя по всему, заканчивали читать часы, сейчас должны кадить — да, вот вышел монах с кадильницей-чайничком и весело зазвенел по храму. А вот дьякон возгласил начало Литургии.
Теперь внутри меня всё дрожало не той разрушающей дрожью, от которой, казалось, рассыплется тело, а что-то радостное отзывалось на голоса монахов, как отзывается чистый хрусталь на лёгкое к нему прикосновение. О, как же хрупок и тонок хрусталь! Как легко разбить и погубить его! И как сладко, когда он так тихо звучит в тебе.
Подошёл Алексей Иванович.
— Время.
— Успеем.
Не хотелось уходить. Я только-только зазвучал.
— Опоздаем, — снова напомнил через какое-то время Алексей Иванович.
— Нельзя уходить с Херувимской, — я-то уже знал, что всё будет хорошо, всё будет так, как надо, и куда надо, туда и успеем.
— Пойдём, — уже решительно потянул меня товарищ.
— Погоди, сейчас «Отче наш» пропоём.
Но на Афоне не поют «Отче наш». Эту молитву читают.
— Падре…
А я пел.
— Пойдём, — наконец согласился я.
Хохлов уже в комнате не было. Я поднял с пола рюкзак на кровать и стал укладывать в него выложенные вещи.
— Лёш, глянь, там, под кроватью, не осталось чего?
Каюсь, сам я всё-таки побаивался заглянуть под кровать. Алексей Иванович почему-то послушался.
— Виноград тут остался, — пробурчал он. — Вон и приборчик твой валяется. На, вечно ты всё теряешь. Давай быстрее, может, успеем ещё… А то что потом делать-то?
А я знал, знал, что приборчик там! А что делать? Миленький Лёшенька, да какая разница!
— Куда виноград-то девать? Осталось ещё.
— А, выкинь, — я был обворожительно безпечен.
— Жалко, нехорошо как-то…
— Ну, съешь.
— Да я уж ел, не хочу больше… И правда, что ли, выкинуть? Я уже уложился, а, ладно… — и он понёс оставшийся виноград на террасу.
Я собирался затянуть горло рюкзака.
— Яблоки хоть возьми.
— Да ну их, тащить ещё… — мне сейчас ничего не надо было.
— Нет, возьми, — чего-то вдруг заупрямился Алексей Иванович. — Пригодятся.
— Ладно, — чего не сделаешь для друга. Я и виноград могу взять, жаль уже унесли — всё могу!
— Ну, с Богом, — сказал Алексей Иванович.
На площадке перед монастырём стояла газелька, вокруг неё кучковались хохлы и глядели в нашу сторону, а один, видимо, младший комсомолец, отчаянно махал руками, словно старался взлететь. Это он нам махал. Нас ждут. Молодцы!
Нет, хохлы смотрели не на нас. Я оглянулся. Из-за моря медленно поднималось солнце.
Можно ли придумать что-либо восхитительнее? Рубиновая полоса разделяла море и небо. Она расширялась, словно просыпающееся око, становилась светлее, уже появились красные тона, золотые. Наверное, только во время восхода можно ощутить невероятную скорость, с которой Земля несётся во Вселенной.
И вершина Горы, словно маяк на Земле, откликнулась восходящему светилу.
Какое действо разворачивалось!
И всё для нас, маленьких человечков, завороженно застывших возле микроавтобуса.
Даже водитель примолк, а ему очень хотелось успеть к приезду автобуса из Дафни, а ведь ещё надо заехать на чудотворный источник.
Раковина дня раскрывалась всё больше, и вот показалась главная жемчужина, и всё обновилось ослепительным светом.
А в храме завершилась Литургия.
2
Батюшка, наставлявший меня дома, говорил, что на Афоне изумительно чистейшая вода. Кругом. И надо носить небольшую бутылочку, наполнять её и пить во время путешествия афонскую воду. Очень живительная. Бутылочку-то я носил, но так как настоящего пешего хода у нас не получалось (путь от Андреевского скита до Кутлумуша — это всё-таки несерьёзное расстояние), то бутылочка оставалась пуста. Но вот и представился случай.
Через полчаса мы съехали с дороги и поднялись в небольшой тупичок, где живенько сбегал ручеёк. Чуть повыше стояла беседка, а ещё выше — часовенка, в ней-то как раз и выходил из скалы родничок[86]. В беседке гостеприимно встречал столик, лавочки и шкафчик, в котором находилось десятка два алюминиевых и пластмассовых кружек.
Вода была действительно хороша! Мы и напились, и умылись. А солнце уже оторвалось от моря и благодатно щекотало блаженные наши мокрые лица. Ах, какая чудесная беседка! Мы сели в ней с кружками, словно с чаем где-нибудь на даче, и наблюдали за деятельностью наших спутников. Они тем временем раскрыли огромные баулы, которые, как я предполагал, набиты вещами, и извлекли оттуда тару — огромные пластмассовые бутыли литров на двадцать. Бизнесмены деловито заливали в них воду и, нисколько не смущаясь тяжестью груза, таскали ношу в автобус. Вообще-то крепкие парни. Видно, что работать умеют, вполне возможно, что первые капиталы сколачивали, перетаскивая на своём горбу тюки с товаром.
В беседку зашёл молодой комсомолец, тоже мокрый, улыбающийся, солнечный и с кружкой. Нет, мы не на даче, а как будто на водах.
— Как водичка? — спросил он. Видно было, что ему очень хорошо и он хочет делиться этим и говорить.
— Хороша!
— Восхитительна! — воскликнула он. И, пережив минуту восторга, посмотрел на стоящую рядом со мной поллитровую бутылочку. — А вы что так мало взяли? Берите больше, — и, понизив голос, доверительно сообщил, как своим близким друзьям по радости: — Эта вода очень целебна — от пьянства помогает.
И я понял украинских бизнесменов. Как нас ни дели, мы одного замеса — у наших те же проблемы. У нас ни один договор без бутылки не подписывается, так договариваться легче. Но, видать, и у них экономика пошла вверх и пора от переговоров переходить к делу — вот живая водичка и понадобилась. Мне даже представилось, что это какое-нибудь сообщество украинских предпринимателей снарядило экспедицию, а как точно подобран состав: тут тебе и батюшки, духовный и душевный, и администраторы, старший и на подхвате, и представители заказчика. Одно слово — молодцы! Бог им в помощь.
— Тебе вода безполезна, — сказал Алексей Иванович, — ты всё равно не пьёшь.
— А я её от духовного пьянства пить буду.
— Тогда тебе этого мало. — А потом, глядя в сторону, произнёс: — А ты знаешь, курить что-то и не хочется.
Я обалдел. Не потому, что Алексею Ивановичу не захотелось покурить, а потому, что он заговорил об этом. Но я ничего не ответил. Побоялся ляпнуть что-нибудь язвительное.
Можно считать, что вода на нас подействовала благотворно.
Всё — загрузились и поехали дальше. Ещё через сорок минут водитель снова остановил автобус и, выкрикнув: «Иверон!» — соскочил со своего места, чтобы открыть заднюю дверцу багажника.
Мы тепло попрощались с братьями-славянами, рассчитались с водителем, тот выдал нам поклажу, быстро вскочил, как джигит на коня, в шофёрское седло, и автобусик исчез. Мы остались одни на берегу мурлычащего моря, со стороны которого благодетельствовало солнце, а перед нами светло-коричневой крепостью, словно вылепленный из речного песка, возвышался Иверский монастырь. За ним виднелась верхушка Афона.
3
Покурим? — больше утвердил, нежели спросил Алексей Иванович.
— Может, водички? — предложил я.
— Не юродствуй.
— Да нет, я так, — испугался я, что опять обидел товарища. — Кури, пожалуйста.
Алексей Иванович покосился на меня, отошёл к груде аккуратных досок и присел на одну. Неторопливо достал беломорину и закурил. В поношенной куртке, больше похожей на спецовку, рабочего вида штанах и крепких ботинках он напоминал мужика на лесоповале. И не простого пильщика, а десятника. В общем, колоритно смотрелся. Я подошёл и сел рядом. И снова подумал: как хорошо, что с Алексеем Ивановичем можно просто сидеть и молчать. Было ощущение покоя и мира. А что тревожиться-то? Приборчик с собой. Инсулин — тоже. Домой, что ли, позвонить? Да ведь сын в садике, жена — на работе. Вечером позвоню, а сейчас так хорошо быть беспечным и беспопечительным…
— Надо же, — сказал Алексей Иванович, — вот здесь ступала Богородица… Она по жребию в Иверию плыла, а бурей вынесло корабль к Афону. Она вышла и приняла эту землю под свой Покров…
Посидели, пытаясь осознать, представить, вместить… Наверное, было такое же солнечное утро.
Утомлённые штормом путники решили сойти на берег, а Лик Божией Матери сиял радостью. Она увидела чудесную землю и знала, что Её Сын не случайно привёл сюда. Она видела, как хороша и красива эта земля, и Она знала, что это Её земля, и знала, какой любовью к Ней и Её Сыну прославится она. Поддерживаемая не оставлявшим Её после Голгофы Иоанном, Она сошла на афонский берег. Сзади так же ласкалось бирюзовое море, крупная галька вместо ковра целовала Её ноги, приветствовал зелёный лес, а выше всех поклонился Афон. И Она благословила эту землю. Всё так и было. Монастыря только ещё в Её честь не было.
Стоящий у самого моря в уютной бухточке монастырь более всех из виденных нами походил на средневековую крепость с высокими мощными стенами, смотровыми башнями и узенькими окошками-бойницами — всё это наследство сурового времени, когда монастыри постоянно подвергались набегам пиратов и турок. Первым, разумеется, доставалось монастырям, стоящим у моря — вот и Иверон принял облик военной крепости.
Было боязно входить в такую крепость, казалось, стражники скрестят пред нами алебарды: «Стой! Предъяви диамонитирион!», — а ещё хуже: «Грешникам зде не входимо!».
Но никто не остановил. Нам вообще никто не попался на пути и, поднявшись по мощёной дорожке, мы прошли арку и оказались сразу на большой площади. И мир в мгновение ока преобразился: теперь эта казавшаяся с виду суровой крепость преобразилась в прекраснейший утопающий в зелени дворец.
Вот и Алексей Иванович такой. С виду суровый, неприступный, даже мрачноватый, а внутри — редкостной доброты и души человек.
В Иверский монастырь мы влюбились сразу, может, ещё и потому, что, побывав в трёх монастырях и двух скитах, теперь легко узнавали расположение строений. Вот в центре — главная церковь, по-гречески, кафоликон. Она не такая, как в Кутлумуше, более высокая, голубоватая, ближе по архитектуре к нашим церквам (или это, скорее, наши ближе), напротив, понятное дело, трапезная, чуть вбок — часовенка и, судя по всему, непростая, сам внутренний двор монастыря просторен и оттого светел, много высоких, чуть ли не в рост храма деревьев, а под ними — лавочки. И всё это солнечно, голубовато-зелено, радостно и зело прекрасно.
И, кстати, Иверский монастырь не казался таким древним, как Кутлумуш и Лавра, видимо, всё-таки и правда нападали на него чаще, чаще приходилось и восстанавливать, и строить заново.
А вот и знакомый указатель — архондарик. Мы пошли по стрелочке и уткнулись в дверь, каких ещё не встречали… Но уж это точно не следствие пиратских набегов. Это была дверь, если уж не в министерство, то, как минимум, в районную администрацию. Дверь была с двойным тамбуром, толстое стекло вправлено в массивное дерево, а на самой двери выделялась длинная жердина в качестве ручки, обрамлённая по краям всякими медными украшательствами. И отворялась дверь тяжело, солидно, словно давая понять: не всяк входящий… ну, или подчёркивая нелёгкость бытия.
Внутри архондарик напоминал холл гостиницы: он был просторен, стояло несколько скамеек и пуфиков, несколько столиков, за которыми обычно заполняют гостиничные анкетки, и стоечка была, за которой должен быть администратор, принимающий анкетки и выдающий ключи, за стоечкой поднималась широкая мраморная лестница, влекущая путника, получившего заветные ключи, в апартаменты. Но ключей не было, не было и того, кто мог бы их дать, в холле вообще никого не было. Это новое обстоятельство несколько озадачило нас: мы уже начали привыкать к тому, что нам везде радуются и угощают кофе с лукумом. Лукум, впрочем, в большой плетёнке на столе против стойки администратора был, но, опять же, без кофе его много не съешь…
И мы сели в уголке, словно ожидая, что сейчас, как в восточной сказке, невидимые слуги поднесут нам кофейку и всё остальное, что полагается.
Но сказка явью становиться не торопилась. Ждать в общем-то надоело. Сначала поднялся я и пошёл изучать стойку администратора, за которой увидел огромную книгу и шкафчик со стеклянной дверцей, за которой виднелись ключики.
Алексей Иванович пошёл в противоположную сторону и скоро радостно доложил:
— Сашулька! Да здесь кухня!
И правда, это была самая настоящая кухня: с газовой плитой, на которой стояли две турки, мойкой, столами-тумбами, навесными шкафчиками, в которых мы обнаружили кофе (и в зёрнах, и молотый, и растворимый), и чашки — там ещё много чего было кухонного, но нас взволновали только кофе и чашки.
— А можно без спроса? — засомневался Алексей Иванович.
— Можно, — разрешил я. — Вари.
— А почему — я?
— Я буду на стрёме стоять.
— Если можно, то зачем на стрёме стоять?
— Для общего спокойствия.
— Эх, Сашулька, — вздохнул Алексей Иванович, доставая с полки кофе. — Опять ты меня подставляешь.
— Я потом посуду помою, — пообещал я и пошёл изучать всякие объявления возле стойки администратора.
Объявления были, разумеется, на греческом языке, но буквы-то похожи. Выходило, что в обители завтрака ещё не было. Впрочем, делиться открытием с Алексеем Ивановичем не стал, так как не был уверен, что вполне освоил греческий.
Напиток, скажу я вам, получился — м-м-м…
— Сколько ж ты туда кофе вбухал? — спросил я.
— Я почувствовал себя, как дома, — несколько уклончиво ответил Алексей Иванович, но обо мне позаботился: — Тебе я положил на ложку меньше.
— А ложки у тебя были столовые или чайные?
— Нормальные. А тебе, кстати, не опасно столько кофе? — кивнул он на мою с два кулака кружку, то есть, я так понял, что это были самые большие кружки, которые он смог найти.
— Всё мне можно, — сладко произнёс я и вздохнул: — Не всё, правда, полезно[87], - и надкусил ещё лукума.
Конечно, чего мне бояться, когда инсулин со мной?
Кофе умиротворило нас.
Всё было хорошо. Всё замечательно.
— А если что, — сказал Алексей Иванович, обведя взглядом холл архондарика, — можно и здесь заночевать.
Я согласно кивнул головой.
Когда мы закончили с кофе и я выполнил обещание насчёт мытья посуды, стали появляться люди.
Судя по всему, пришла «газелька» с Карей.
В архондарик вошли три грека, которые легко определялись восточной внешностью и южной жестикуляцией, и два высоких представителя западной цивилизации, которые определялись по немножко удивлённо-испуганному виду и диковато выглядевшим здесь, на Афоне, чемоданчикам на колёсиках. Ещё запомнилась их одежда. Ничего необычного в ней, вроде бы, не было, наоборот, эта пара старалась косить под простаков, но всё было подогнано и по фигуре, и по цвету, что выглядело, как если бы солиста Краснознамённого ансамбля песни и пляски посадили в окопы.
Третью группу возглавлял крупноватый батюшка с суровым лицом, чем-то похожий на Илью Муромца с известной картины, с ним два мирянина, эти выглядели пожиже, как послушные зайцы при медведе, точнее сказать, кролики, потому что в них чувствовалась та же западная настороженность, они всё время пытались как бы спрятаться за Илью Муромца. В общем, эту группу определить не удалось.
Греки продолжали оживлённую беседу, западники опасливо перешёптывались. Илья Муромец осмотрел зал, молча снял рюкзак и молча сел напротив нас. За ним то же самое проделали кролики.
Тут откуда-то взялся молодой грек с подносом и первым, разумеется, подошёл к батюшке и его спутникам — те молча приняли подношение и за всех поблагодарил батюшка.
— Евхаристо[88].
Так как мы сидели рядом, то следом молодой человек подошёл к нам. Я, конечно, чувствовал, что уже лишнего с кофе, но как объяснить этому улыбчивому греку, что я только что выпил в пять раз больше? Эх… Но вот рюмочку мне сегодня ещё не предлагали. Её я и хлопнул, отставив покамест кофе, и занюхал лукумом, чем окончательно выдал своё гражданство.
— А вы откуда? — голосом бывалого моряка спросил батюшка.
Наши! Как чуял! И мы с каким-то щенячьим восторгом (уж такое у нас было настроение) стали делиться радостью, которая не оставляла нас на Афоне. Батюшка слушал снисходительно, слегка склонив голову и прихлёбывая из чашечки. По ходу наших впечатлений он ронял слова, как камни в тихую воду:
— Лучший ладан в Ватопеде, но возьмите здесь розовый…
— А в Ватопеде какой лучше брать?
— В Ватопед очень трудно попасть…
…- На Гору вам сейчас идти нельзя…
— Почему?
— День короткий.
…- Здесь, в Ивероне, обязательно сходите к часовне Божией Матери.
— А как пройти?
— Через Южные ворота… там мост через речку, перейдёте и увидите…
Всякое слово его казалось глубоким и требовало размышления: где, например, Южные ворота? И потом, это умение долго прихлёбывать из маленькой чашечки показалось, несмотря на внешность и родную речь, подозрительным, и я тоже поинтересовался:
— А вы откуда?
— Из Брюсселя, — так же спокойно объявил батюшка.
Я опешил. Брюссель для меня с детства ассоциировался со штаб-квартирой НАТО. Ну, когда я стал постарше, близостью к Голландии, что тоже дружественных чувств не добавляло. Но вид у батюшки был настолько русский, что после некоторой борьбы я пожалел его:
— Как же вы там?
— Сейчас получше… Прихожан побольше стало… Но всё равно каждый год на Афон приезжаю… Здесь укреплюсь — и обратно.
Мне хотелось расспросить батюшку: каково ему там, в Бельгии, но боялся, что это будет воспринято как праздное любопытство. Да и в самом деле, разве не видно, что не сладко. Мне показалось, что и ему хотелось спросить, как у нас в России… И мы замолчали.
В это время подошёл молодой грек, разносивший кофе, что-то сказал батюшке, он поднялся, прошёл с греком к административной конторке и вернулся оттуда, держа в руках увесистый ключ.
— Приглашают на трапезу, — сказал батюшка и обратился к своим путникам, сказав что-то на совершенно непонятном языке.
У меня в очередной раз потерялся дар речи, настолько это выглядело неестественным: Илья Муромец, говорящий по-фламандски (или на каком-то ином птичьем языке). А те подхватили рюкзачки и двинулись… по большой мраморной лестнице. Это совсем привело в растерянность — а мы…
За ними следом поднялись греки, затем потянули тележки западники, противно стуча колёсиками о ступеньки.
— А мы?!
— Тро, тро[89], - молодой человек улыбался и торопил нас, указывая на дверь.
Вообще-то с такой улыбкой не выгоняют.
— Пойдём поедим, — согласился я, хотя есть уже что-то и не особо хотелось.
— А жить где будем?
— Ты ж сказал: здесь переночуем.
— Ну, пойдём тогда, — согласился Алексей Иванович. — Вещи-то тут оставим?
— Вон под лавочку поставь, она поширше…
Когда мы вышли на улицу, я сказал:
— Мне кажется, этот парень подумал, что мы с бельгийцами.
— И что теперь делать?
Господи, сколько можно задавать один и тот же вопрос?!
Жить! Для начала поедим, — и, желая подбодрить Алексея Ивановича, пообещал: — Как-нибудь образуется…
4
Трапезная в Иверском монастыре не так роскошна, как в Лавре (вместо каменных чаш — обычные столы с лавками), но так же щедра и обильна. Впрочем, была пятница, поэтому обходились постной пищей.
Алексей Иванович, волнения которого о неопределённости ночлега по ходу трапезы улеглись, допивая чай, толкнул меня в бок:
— А ведь мы этак-то, — он показал на постный стол, — и причаститься можем.
Я одобрительно кивнул, в первую очередь радуясь вернувшемуся благодушию.
Снова нам давали в конце орехово-изюмную смесь, и это был тот самый штрих, которого не хватало для полноты картины.
Алексей Иванович настолько утешился, что когда мы вышли из трапезной, нащупывая пачку «Беломора», сказал:
— Пойду за оградку схожу (так ласково поименовал он могучие стены монастыря), а ты пока разберись там, в архондарике… у тебя лучше получается.
Что у меня лучше получается? А погодка стояла… Когда мы шли в трапезную, я сказал, что стояло роскошное бабье лето, а теперь было самое настоящее лето, тёплый августовский денёк. Ни ветерка, ни облачка — природа успокоилась, ничего уже не надо, некуда спешить, некуда торопиться, всё пришло в свою пору… Ничего не изменишь, и это так хорошо понимать, что ты ничего не изменишь, да и не хочется менять, а только быть в этом чуде. Или не быть, то есть опять суетиться, дёргаться, куда-то пытаться успеть… но при этом уже знать, что всё равно ничего не изменишь… Очень благодатно было, и я не спешил в архондарик — разбираться ни с чем и ни с кем не хотелось. Когда вошёл в министерские двери — внутри снова было пусто.
Делать было нечего, я сел и уставился на стоящую передо мной корзинку с лукумом. И тут дерзостная мысль посетила меня. Я достал из рюкзака полиэтиленовый мешочек и быстро положил туда несколько кусочков лукума. Мне так захотелось сохранить что-нибудь от благостного настроения, чтобы хоть что-то вещественное осталось из этого дня. А потом — какой сюрприз будет Алексею Ивановичу, когда я сделаю ему презент где-нибудь на Казанском вокзале… Я придирчиво посмотрел на корзинку, показалось, что лукума в ней не убавилось. И я взял ещё горсточку. Уложив дары Иверона в рюкзак, вышел в августовскую благоухающую благодать. Подошёл Алексей Иванович.
— Я, кажется, нашёл Южные ворота, — сообщил он. — Вышел вон туда, а там — речка. Ну, раз речка, должен быть и мост. Логично?
— Логично.
— А ты чего здесь стоишь?
— Балдею.
— А вещи наши где?
Я выдержал паузу, чтобы Алексей Иванович мог оценить, как я учусь сдерживаться, чтобы не ляпать первое пришедшее в голову, и как можно равнодушнее произнёс:
— Где стояли, там и стоят, чего им будет-то?
— То есть ты не устроился?
— Устроимся ещё, чего дёргаться.
— Да могли бы уже к Божией Матери сходить.
— Давай сходим.
— Сначала устроиться надо.
— Давай устроимся.
— Так пошли, чего ты здесь стоишь?
— Пошли, — сказал я и, когда вошли в «министерскую» дверь, обвёл холл рукой и предложил: — Устраивайся.
— Шутишь всё…
Алексей Иванович подошёл к администраторской конторке и заглянул за неё, словно там обязательно должен прятаться архондаричный.
— Эх, — вздохнул он, указывая на стеклянный шкапчик, — вон ключики-то висят… Взять да пойти. Может, у них тут самообслуживание. Как с кофе.
— Стыдно, чему тебя в школе учили, а потом в Институте стали и сплавов? — сказал я и понял, что до границы не дотерплю и обязательно проболтаюсь про лукум.
— При чём тут Институт? — начал было Алексей Иванович, но в это время появился благообразный дедушка в монашеском обличьи, словно сошедший с обложки «Старцы Афона».
Увидев нас, он всплеснул руками, разулыбался и залопотал что-то ласково-утешительное, при этом помахивая на нас руками, как добрая хозяйка на глупых кур, не соображающих, где насыпаны зёрна.
— Да ели мы, — сказал Алексей Иванович.
Старик снова всплеснул руками, по-детски радостно и искренне, словно перед ним и впрямь были куры, одна из которых заговорила.
— Нам бы ключик, — снова обмолвился Алексей Иванович и показал на заветный шкапчик.
«И правда, говорящие», — казалось, говорил восторженный взгляд старца. Он умилительно вздохнул: мол, дивны дела Твои, Господи, каких чудес ни увидишь, и побрёл к конторке, ласково на нас оглядываясь и продолжая лопотать, словно и впрямь заботливая нянька над несмышлёными детьми.
Надо же, он раскрыл книгу. У старца это получилось куда торжественнее, чем у всех прочих записывающих нас, будто это поминальник, по которому он собирается служить. Он попытался что-то спросить нас на своём ласково-умилительном языке, потом напрягся и, словно сделал не очень приятную и непростую работу, выдал:
— Ху[90]?
Алексей Иванович громко и чётко, при этом неимоверно коверкая наши имена, как это и делают чаще всего русские, разговаривая с иностранцами, назвал нас. Дедушка ничего не понял. Тогда решил вступить в беседу я и произнёс выручавшее ранее слово:
— Райтер[91].
Старец явно отреагировал не на само слово, а на мой голос: ба, и этот разговаривает!
Алексей Иванович пояснил:
— Русиш ортодокс.
Дедушка был в восторге.
Осмелевший Алексей Иванович решил рассказать о нашем путешествии:
— Мы — паломники. Пантелеймон, потом Кутлумуш, вот были в Лавре… Мега Лавре, — поправился он. — Идём в Ватопед, — всё это сопровождалось изумительной мимикой и жестикуляцией.
Алексею Ивановичу надо было не в Институт стали и сплавов идти, а в театральный. Но в концовке он сбился и закончил весьма заурядно: — Нельзя ли у вас переночевать?
У дедушки даже слёзы на глазах выступили, судя по всему, скучновато они тут живут, такого представления у них давно не было.
— Ноу Ватопеде, ноу, — еле сдерживаясь, выдавил он и достал из шкапчика ключ.
Но расставаться с нами ему явно не хотелось, и он опять стал что-то по-доброму и мило втолковывать нам. Алексей Иванович кивал, я тянул руку к заветному ключу. Дедушка же после каждой фразы повторял:
— Ноу Ватопеде, ноу, — и умилительно качал головой. Ей-Богу, так и хотелось его обнять и поцеловать, но смущало монашеское облачение.
В какой-то момент старец чуть сильнее качнул головой, качнулся и ключ, и я подхватил его.
— Евхаристо! — выкрикнул я, что означало: «Ура! Ключ у нас, делаем ноги!»
— Евлогие! — не совсем к месту выдал весь запас греческого Алексей Иванович.
Но и впрямь расставаться с дедушкой никак не хотелось, и мы сложили ладошки лодочкой. Старец легко прикоснулся к нам, осторожно и бережно, словно череп наш был по-детски нежен и он боялся его повредить. Но это прикосновение было приятно, как приятно бывает ребёнку любое, пусть даже случайное, прикосновение родителей.
— Тэн[92], тэн, — говорил дедушка и показывал растопыренные пальцы.
Мы кивали, мол, сами видим: на ключе-то бирка есть — «десять»… и не уходили.
Наконец старец махнул рукой, отпуская нас, видимо, утомили его. И мы сразу подхватили рюкзаки и пошли по мраморной лестнице, напоминавшей парадный вход в особняке доброго московского графа, любителя гостей и балов.
— Чего он так развеселился-то? — спросил Алексей Иванович, кивая в сторону оставшейся внизу конторки.
— Ты говорящих пакемонов видел?
— Я даже не знаю, кто это.
— Вот и он — тоже.
Пройдя лестничный пролёт, на площадке сразу уткнулись в дверь с номером «десять». Открыв её, обнаружили опрятную и светлую комнату, которую так и хотелось назвать девичьей светёлкой, но были всё-таки в мужском монастыре. Вдоль стен стояло восемь застеленных коек, в углу — камин, а перед ним столик и два плетёных креслица. Икон было немного, и все небольшие. Две картины с видами Афона, висевшие на недавно побелённых стенах, были куда больше. Но особенно украшали комнату три больших окна, какие обычно бывают в больницах, через них солнце заполняло пространство, и хотелось жить. Потолки были не так высоки, как в других комнатах, где приходилось ночевать, и оттого комната казалась более уютной. Возле каждой кровати стояли тапочки. В общем, всё по-домашнему. И состояние такое, будто нынче суббота и впереди два выходных. А тут ещё и с погодой повезло.
Мы заняли две дальние от двери койки, скинули дорожную одежду и обувь, я остался в одной майке и плюхнулся на кровать. Солнышко, приласкав, погладило по щеке. Но не лежалось. Я поднялся и пошёл на разведку.
Вообще-то у меня была конкретная цель — обнаружить удобства, отличающие цивилизованные народы от милой сердцу российской глубинки.
С площадки я прошёл в коридор первого этажа. Это было длинное светлое и широкое пространство, которое никак не ассоциируется с узким словом «коридор». По бокам шли массивные (так и хочется написать «дубовые», но не знаю, из какой породы) двери, которые тоже «дверьми» называть-то неудобно, это, скорее, были некие декоративные украшения, и ум заклинивало, если начать воображать, что там, за ними. Нет, пусть лучше так и остаются в качестве декораций.
В середине пространства оказалась арка, а за ней что-то ослепительно-белое. Мне же любопытно. Боже мой! Это оказался умывальник. Одну стену занимали зеркала. Всю. В них отражалось солнце, и комната блистала. Под зеркалами было несколько мраморных огромных раковин, монументально напоминавших, что всё-таки в Греции, видимо, раковины эти были скопированы в каких-нибудь древнегреческих банях. Да какие это раковины — это ванны настоящие! Вдоль стены напротив стояли такие же огромные раковины, это, как я помыслил, — для ног. Я тут же и омыл ноги. Отсутствие горячей воды нисколько не испортило впечатления, разве что возникшая мысль искупаться полностью отступила. Впрочем, чистому достаточно ноги умыть. Это я не про себя, конечно, так просто, вспомнилось.
Из блистающей комнаты заглянул в смежную. Несмотря на отсутствие окон и зеркал, там тоже все мраморно блистало. Ещё было несколько таких же вызывающих уважение и трепет дверей, как в коридоре. Поначалу даже было страшновато прикасаться к их блистающим ручкам, но наглость и любопытство перевесили.
Да что же это такое?! Неужели всё это великолепие цивилизации для того, чтобы я справил нужду?!
Вернулся в комнату я малость ошалевший и некоторое время пытался эмоциями и жестами передать Алексею Ивановичу увиденное. Потом бессильно махнул рукой:
— Иди сам посмотри, — и когда он уже дошёл до двери, бросил: — Полотенце захвати, — и блаженно растянулся на кровати, погрузившись в негу, какая только может быть у человека, не отягощённого миром и его заботами.
Я слышал, как вошёл Алексей Иванович, слышал, как он произнёс: «О! Опять спит», — слышал, как, подлаживаясь под его могучее тело, поскрипывала кровать, но никак не отзывался — зачем? — и только минут через десять, когда Алексей Иванович шёпотом произнёс: «Сашулька, уж не в раю ли мы?» — так же тихо ответил:
— Кажется, да.
Ещё минут через десять со стороны Алексея Ивановича донеслось:
— К Богородице-то пойдём?
Я сподобился на неопределённый жест рукой, что-то среднее между «отстань» и «обязательно». Не думаю, чтобы Алексей Иванович видел его.
В дверь постучали. Стало быть, мы всё-таки на земле и блаженство не может быть долгим. Но оно возможно. Теперь я это знаю.
В дверь постучали второй раз.
— Да-да, — Алексей Иванович сел на кровати.
— Паракало, — благовествовал я и не стал подниматься.
Но тут же вскочил, потому что в комнату вошёл тот самый весёлый дедушка, который облагодетельствовал нас светёлкой.
Старичок снова залопотал что-то приветливое и доброе. Мы кивали и, как могли, благодарили.
В какой-то момент мне показалось, что мы уже вполне нормально общаемся — так понимают друг друга старики и младенцы.
И Алексей Иванович от слов благодарности дерзнул спросить:
— А как у вас тут нам причаститься?
Вот этого старичок не понял. Алексею Ивановичу снова пришлось прибегнуть к искусству пантомимы: он задрал голову вверх (видимо, это выражало благоговение) и стал воображаемой ложкой черпать невидимые Святые Дары и класть себе в рот. Это было похоже на голодного человека, добравшегося до каши. Старичок обрадовался догадке и стал показывать на окно:
— Кэт, кэт.
Алексей Иванович посмотрел, куда указывал монах, потом на меня.
— Нет там никакого кота.
— Он тебе на кухню показывает, мол, иди покушай, если такой голодный.
— Ноу, ноу кэт, — снова обратился Алексей Иванович к старичку. — Я говорю: причаститься можно? Господи, ну, как ему объяснить?
— Евхаристия, — подсказал я.
Старичок закивал головой и стал, как мне показалось, объяснять, когда будет Литургия.
— Будем считать, что благословил, — подвёл я итог беседы, когда милый дедушка ушёл. — Ну что, пойдём к Богородице?
Возник вопрос с ключом: сдавать его или нет? С одной стороны, сдавать было некому, так как за конторкой опять никого не было, с другой стороны — а вдруг кто-нибудь ещё будет заселяться к нам, комната на восемь человек и жить тут вдвоём, казалось нам, непозволительная роскошь. Да мы и не претендовали. Решили просто: ключ не сдавать, дверь не запирать — перекрестились и пошли.
5
Мы вышли в Южные ворота, хотя, по большому счёту, нам было всё равно, мы просто шли без особого соображения, куда и как. Точнее, не так: нам хотелось дойти до того места, где, по преданиям, Богородица ступила на афонскую землю и где теперь стояла часовенка, а как мы туда дойдём — нас не заботило.
Впрочем, цель на какое-то время забылась — такое великолепие окружало нас. Теплынь. Ни ветерка. Я вышел в рубашке, Алексей Иванович — в пиджаке, но скоро он повесил его на руку, чем стал похож на московского парнишку шестидесятых, гуляющего где-нибудь в ЦПКиО[93]. Вокруг было зелено, и где-то слышался шелест моря.
Недалеко и в самом деле протекала речка, мы пошли вдоль неё и высокой стены монастыря и вышли к домикам, чем-то напоминавшим дом Beрещагина из «Белого солнца пустыни». Один был увенчан куполом и крестом.
Здесь тропинка, по которой мы шли, раздваивалась, одна, накатанная, уходила, следуя за монастырскими стенами, влево, другая, более неприметная, продолжала тянуться вдоль реки и должна, по идее, выйти к морю. Все реки текут к морю. К морю решили идти и мы.
— А вот и мостик!
Если брать масштабы речушки — мостище, который услужливо лёг на нашем пути, как в сказках брошенное полотенце оборачивается мостом и указывает дорогу.
С середины моста, когда, оставшись на берегах, расступилась зелень деревьев, открылся изумительный вид: речушка втекала в море. И так мала была речушка, и так велико море, но всё это составляло одно безграничное целое.
За мостом тропинка свернула к морю и оборвалась, уткнувшись в гальку, но мы уже видели под горой пещерку, над которой поднималась сводчатая, выложенная из крупных камней невысокая часовенка. По преданиям, здесь пристал корабль, на котором плыла Богородица. Апостол Иоанн помог сойти Ей на берег, и когда она ступила на землю, забил источник[94].
Спустились по лесенке вниз, потом ещё под один каменный свод, и тут среди тёмных камней и плит нас встретил лик Богородицы и под ним углубление в камне, где скапливалась проступавшая из камня вода.
Да, вода высачивалась именно из камня, каких-то видимых струй и ручейков не наблюдалось. Камень был мокр и тёмен.
В те минуты ни одна из подлых материально-исторических мыслей[95] не посмела испортить моё состояние: ни то, что Богородица после вознесения Господа ни разу не покидала Иерусалим, ни то, почему, мол, источник забил под горой, а не на самом берегу, где и полагалось первый раз ступить на землю, и прочая, прочая… Мне было так невыразимо хорошо от того, что Господь привёл меня сюда, что Божия Матерь встретила и даёт пить студёную прозрачную водицу, что ангелы в округе навели такой благоговейный порядок, и жалелось только о том, что не во всём мире так. Зачем мы там, у себя, мешаем ангелам наводить порядок? Почему нам обязательно нужно какое-нибудь подобие гаишника с палочкой? Ну да, конечно, с гаишником можно договориться. А с ангелами?
Всё это я думал, когда мы вышли к морю и сели на огромное отшкуренное и отполированное морем и солнцем дерево.
В какой-то момент поймал себя на мысли, что не чувствую тела, оно ничего не значит… А кто же тогда мыслит во мне?
И тогда я сказал:
— Завтра нас ждёт трудный день, — прозвучало это легко и ни к чему не обязывающе, как будто я объявил, что завтра день филателиста.
— Почему? — так же спокойно поинтересовался Алексей Иванович.
— Господь нынче даёт отдохнуть. Так что дыши глубже.
— И что же нас ждёт?
— А Бог его знает.
От монастырской пристани отошла моторная лодка, длинная и узкая, как на сибирских реках. На корме стоял монах. Лодка, не нарушая гармонии дня, прошла перед нами и скрылась за мысом.
Мы побрели вдоль моря к монастырю, время от времени нагибаясь за понравившимися камушками.
— О! Смотри, что я нашёл! — Алексей Иванович поднял гладко выбеленную до костяного цвета, почти идеально прямую палку с аккуратной шишечкой от сучка наверху. — Идеальный посох! — восхищался товарищ. — И надо же, и по росту как раз подходит, и по толщине, как раз в руку взять. А лёгкий какой! Нет, ты попробуй, попробуй!
Я попробовал, действительно очень лёгкий и удобный посох, и я немножко позавидовал Алексею Ивановичу. А тот радовался обретённому посоху, как ребёнок, нашедший божию коровку.
Ну да, теперь, конечно, и покурить нужно. Опять я начинаю осуждать…
Мне вдруг показалось, что осуждаю я Алексея Ивановича не за само курение, а за то, что он курит и ловит в этом недоступный мне кайф. А я этого кайфа лишён, оттого завидую и всякий раз попрекаю.
— И ведь надо же — мы как раз завтра собрались пешком идти! Дивны дела Твои, Господи! А как же ты? — вдруг испугался за меня Алексей Иванович. — Давай и тебе поищем.
— Не, у меня дома есть…
— Как скажешь, пойдём тогда мой испытаем…
Мы обогнули монастырь и пошли вверх по дороге в Карею. Идти было легко и хорошо. Собака за нами ещё увязалась. Ласковая такая дворняжка, то забегала вперёд, то возвращалась, снова вилась у ног.
За двадцать минут мы оказались весьма высоко, и монастырь уже казался маленьким и далёким. Надо было возвращаться. Собака с грустью посмотрела на нас, мол, слабаки, и потрусила следом. Мы её успокоили, что пойдём завтра. На том и расстались у ворот монастыря.
Проходя по пустынной площади мимо кафоликона, услышали:
— Простите, а вы не подскажете, как пройти к источнику Богородицы?
Надо же! Везде найдут! Перед нами стоял высокий большеголовый смущённый человек в гражданке и рыжеватый лет тридцати батюшка, похожий, видимо, из-за отсутствия бороды, на падре из мелодраматических сериалов. Он тут же сообщил, что они только что прибыли, что они в восторге, что разместились в тридцать пятом номере, что…
— К источнику выходите через Южные ворота, сказал Алексей Иванович, — а там по дорожке…
— Спасибо. А вы с нами не сходите?
— Мы только оттуда. Хотим немножко отдохнуть.
— Хорошо-хорошо, а вы в каком номере остановились?
— Э-э… Будет развилка, вы свернёте направо и перейдёте через мостик…
— Простите, я прослушал: вы в каком номере?
— В десятом…
— Спасибо огромное, меня отец Борис зовут, может, всё-таки с нами?
— Очень приятно, батюшка, в другой раз.
— А это — Сергей. — Сергей молча протянул сухую крепкую руку. — Ну, тогда мы к вам вечером зайдём.
— Заходите, чего уж там…
И они пошли: впереди батюшка, а длинный Серёга за ним.
— Н-да, — подвёл я итоги встречи.
— Что-то уже неохота в келью возвращаться, — согласился Алексей Иванович.
— А пойдём в лавку.
Пойдём, — опять согласился он. — Денег-то всё равно нету.
6
Мы уже знали, что все церковные лавки размещаются сразу за главными воротами монастыря. В Иверском лавка большая и светлая, по ней можно бродить, как в выставочном зале.
Алексею Ивановичу глянулась икона Иверской Божией Матери, он снял её с полки, подошёл к небольшой конторке и тут же к ней вышел ещё один дедушка. Этот тоже добродушно улыбался, но был крупнее утреннего старичка, борода и нос у него были, как у Толстого, а глаза добрые и живые. Он тоже что-то весело заговорил, Алексей Иванович отвечал ему в своём духе: «Русия. Ортодокс»; я этот концерт уже видел и пошёл бродить по залам — лавка и впрямь была искусно перегорожена полками и стеллажами, так что создавалось впечатление нескольких комнат. После небольших икон шёл зал с иконами средних размеров, затем — больших. Тогда я просто восхищался ими, я и не думал, что каждую можно купить. Заслужить только.
Хорошо, всё-таки, когда нет лишних денег.
А вот и полка с ладаном. Я вспомнил слова брюссельского батюшки о ладане и тут же увидел надпись «Rose»[96]. Ладан был в больших длинных коробках, в каких у нас продают рулеты. Я приподнял крышку, и пахнуло удивительным ароматом, словно приоткрыл шкатулочку, в которой хранились лепестки цветов. Затем я приподнял крышечку со словом «Cypress»[97] и погрузился в запах хвои и чего-то ещё солёного и твёрдого. Я стал открывать другие коробочки, и разные ароматы волновали меня. Это не было наслаждением парфюмера, я представлял, как положу кусочек ладана в кадильницу перед молитвой и как аромат с Афона будет помогать мне.
На ладан деньги были, я направился к старому и малому, которые, казалось, нашли общий язык, по крайней мере, Алексей Иванович обходился без обычной жестикуляции.
— Евлогите! — обратился я к батюшке.
Тот заулыбался и закачал головой: нет, простые монахи не благословляют.
Ну ладно, тогда я по подобию Алексея Ивановича начал объяснять, что мне надо:
— Ладан… Роуз… смал[98]… - жестов у меня получилось раз в пять больше, чем слов, сейчас даже невозможно помыслить, что я мог изображать и как. Розу, например.
— А! Роуз! Смал! — Монах, кажется, меня понял. — Есть! — произнёс он совершенно по-русски и переваливающейся походкой заковылял в глубь лавки.
Я недоумённо посмотрел на Алексея Ивановича.
— Дедушка-то непростой, — пояснил он. — В войну к нашим в плен попал, десять лет в России жил, потом сюда приехал. Очень русских любит. «Катюшу» поёт. Только, говорит, слова стал забывать, сам стареет, и русских мало приезжает, вот только последнее время появляться стали…
— А чего же он, немец, что ли? — с некоторой осторожностью поглядывая на перегородку, за которую ушёл бывший военнопленный, спросил я.
— Румын.
Появился дедушка, огорчённо развёл руками, но при этом излучая добродушие и участие.
— Нету смал роуз, есть биг[99].
— Нужно смал.
Дедушка развёл руками, видать, бельгиец всё выбрал. А так не хотелось уходить от лучистого дедушки, ничего не купив.
— Возьми большую, — сказал Алексей Иванович. — Батюшкам подаришь.
И то!
— Давайте, — и я попросил три большие коробки разного ладана.
Как обрадовался дедушка! И конечно, обрадовался он не потому, что монастырю пошёл доход (какой, в самом деле, доход от моих копеек?), а обрадовался тому, что может послужить. Быть полезным.
И мне тоже захотелось послужить. И я вспомнил! Вспомнил, как однажды в храме батюшка раздавал небольшие пластмассовые иконки, которые кто-то из прихожан привёз из Иерусалима. Сколько было трепета и благодарности у людей, принимавших эти маленькие святыни.
На конторке как раз и лежали такие же небольшие пластмассовые иконки Иверской Божией Матери.
— Сколько тут?
— Фифтен, пят…сят.
Я кивнул. Подумал и взял такую же стопку, где Божия Матерь изображена покрывающей омофором Святую Гору.
И как опять радовался монах! Теперь он радовался моему поступку. Он знал, что эти простенькие иконки поедут в Россию и ещё сотни душ соприкоснутся с Афоном, с Божией Матерью, с Богом.
А как я радовался! Словно великое дело совершил! А ведь и впрямь великое — о других подумал. В порыве чувств хотел было купить ещё пачку Алексею Ивановичу, но что-то остановило меня.
А монах, видимо, тоже почувствовал, что Алексей Иванович от меня может и не взять подарка, и тогда он сам дал ему иконки, не пачку, конечно, но штук десять, которые россыпью лежали у него на конторке. Потом из той же россыпи дал три иконки и мне, чтобы мы не подумали, что Алексея Ивановича как-то выделяют особо. Вообще какое замечательное чувство: радоваться за других!
Мы тепло благодарили румына, похожего на Льва Толстого, побывавшего в десятилетнем русском плену и ставшего афонским монахом, а он всё кивал нам:
— До свиданя, до свиданя. Храни Божия Матерь…
Вернулись в комнату, чтобы уложить в рюкзак ладан. Никто пока не вселялся. Ну и слава Богу.
— Для полного счастья не хватает кофе, — констатировал Алексей Иванович.
Я принёс воды, оставил Алексея Ивановича заниматься кофе, а сам отправился на дальнейшее изучение окрестностей, теперь меня привлекала другая часть коридора, та, где за лёгкими шторами скрывалось светлое пространство. Скорее всего, там было окно, но то, что открылось, когда раздвинул шторы, превзошло ожидания — небольшая лоджия, где стояли два столика и вокруг них по паре плетёных кресел. Лоджию оплетали зелёные виноградные нити, вдалеке виднелся Афон.
— Ну, каких ещё открытий чудных сподобился? — поинтересовался Алексей Иванович.
— Там… там… — я снова не мог подобрать слов, наконец выдал: — Там даже пепельница есть.
— Ну, что ж, сейчас кофе попьём и посмотрим, — Алексей Иванович сидел в креслице у камина и, конечно, ему казалось, что лучшего места быть не может.
— Мы там попьём.
Я подхватил обжигающую руки чашку и через минуту был уже на лоджии. За одним из столиков сидел молодой человек и покуривал тонкую сигаретку. И меня нисколько не расстроило, что кто-то ещё оказался на чудесной лоджии — счастья, когда оно полное, хватит всем. К тому же, когда появился Алексей Иванович со своей чашкой, застыл на некоторое время от открывшейся картины, потом сел и бросил на стол «беломор», молодой человек исчез.
Мир и покой пребывали на маленькой лоджии, виноградная лоза укрывала наши лица, рядом с нами на белом столе лежал луч солнца, перед нами раскрылась красота и величие мира. Мы блаженствовали. Ничего не хотелось, и я точно знал, что в Его воле было дать мне это умиротворение, и как бы я ни старался и ни желал подобного в земной жизни, мне никогда своими силами не добиться такого же состояния.
Я вдруг понял, что счастье — это отсутствие желаний. Кроме одного — быть с Богом. Быть в Его воле.
— Надо запомнить это на всю жизнь, — произнёс Алексей Иванович, и далее прозвучало почти как клятва: — Где бы я ни был, чтобы со мной ни случалось, я всегда буду помнить эту минуту. Это то, ради чего стоит терпеть на земле. Послушай, неужели мы в самом деле в раю? Или нет, это лишь краешек, преддверие его…
Минута прошла… Сколько она длилась?
— Скоро на службу, — сказал я.
— Кофе остыл, — ответил Алексей Иванович.
Мы блаженствовали ещё некоторое время, но уже по-земному: отхлёбывали кофе, Алексей Иванович курил, я что-то рассказывал…
Но земное время имеет счёт — пора собираться на службу.
7
В Иверском служба началась, как обычно, перед завесой в храм. Но когда завеса открылась, мы не прошли внутрь, а вышли из притвора и за монахами направились к небольшому храму, стоящему чуть поодаль, который мы сначала приняли за часовенку. Бог весть каким чувством, но мы то ли догадывались, то ли надеялись, что именно здесь хранится Иверская икона Божией Матери, по преданию, приплывшая сюда по волнам[100].
Но что наши ожидания и надежды! Они мизерны по сравнению с тем, как одаривает Господь!
Я долго подбирал, какое слово написать первым, чтобы точнее передать чувства, когда мы вошли в храм. Но что все эти «ослепительные», «блистающие», «поражающие» и прочие восторги — они только подчёркивают скудость моего языка. Было так. Мы вошли, и сразу — это даже была не мысль, не чувство, а то, что входит в тебя не через органы восприятия и осознания, а иным способом — сущность: вот Она!
И уже потом, когда, поднявшись с колен, я смог смотреть на Неё обычными человеческими глазами (это, как на солнце, даже сквозь тёмные очки на него невозможно поначалу смотреть, а после прищуриваешься, привыкаешь), когда вслед за всеми приложился к Образу, тогда зароились в голове все эти «ослепительные» и «поражающие».
Началась, вернее, продолжилась служба. Читался акафист Богородице.
Храм небольшой, но и народу не так уж и много, человек пятнадцать монахов да и мирян с десяток. И Богородица! Дело в том, что так искусно установлен поднимающийся чуть выше человеческого роста киот, в котором находился Образ, так слегка повёрнут в округлом храме, что не покидало ощущение: Богородица стоит вместе с нами, молится, полуобернувшись к алтарю и к нам, молящимся[101].
Один из самых чудесных акафистов в моей жизни. Каково молиться, когда Божия Матерь зримо стоит рядом. И сама служба шла, как одно дыхание. Чудесный и сильный голос чтеца, со всеми византийскими переливами, то просил, то вдруг спохватывался: как такое ничтожество — человек, может дерзать просить? Благодарить надо, благодарить — и вот уже радость благодарения взбирается на высокую ноту, и тут снова прорывается просьба — всё-таки мы — люди и редко кому удаётся удержаться на той высоте, куда забирался голос чтеца.
Я с благодарностью вгляделся в монахов, стоящих за правым клиросом, как раз напротив Богородицы — ба! — читал-то как раз тот самый старичок, который выдавал ключи от гостиничного номера. Вот тебе и дедушка! Да он тут у них, видать, чуть ли не главный! Я слышал, что чтение самых значимых мест службы на Афоне доверяется самым уважаемым старцам или особо уважаемым гостям. А что может быть почётнее в Иверском монастыре, чем чтение акафиста Иверской Божией Матери?! Вот и рассудите, что за дедушка определил нас нынче на жительство.
Конечно, правильнее сказать: Господь определил через ангела Своего.
Но пусть будет дедушка.
Когда в конце службы подходили ещё раз прикладываться к Образу, я обратил внимание, как много украшена Царица приношениями и дарами от благодарных людей, получивших от Неё помощь. Сотни золотых нитей (а нити по окладу почти в размах рук), колец, крестиков, кулонов. Пресвятая Богородица, помилуй нас! Нет у нас ни колец, ни кулонов, чтобы принести Тебе! Только сердце. Но Ты скажешь: не Мне, а Ему. Но разве чисто моё сердце? Разве не исходят из него злые помыслы, прелюбодеяния, кражи, обиды, хуления[102] — да мало ли…
Пресвятая Богородица, очисти моё сердце! Сделай его даром непостыдным!
Выходили мы из храма притихшие и благоодушевлённые.
8
Затем трапеза. Строго постная, то есть без рыбы, разносолов и вина, с обилием морской зелени, очень понравившейся Алексею Ивановичу, и земных фруктов, на которые налегал я. В общем, всё устроено так, чтобы мы молились, не обременённые тяжестью в желудке и мыслями, где бы чего перекусить. В меру.
Начало темнеть. В Иверском монастыре много времени остаётся на ночную службу, поэтому начинается она раньше, чем в других монастырях, но у нас всё равно было часов шесть, как раз успевали вычитать каноны, последование и поспать. О чём мы и сообщили подошедшим после трапезы отцу Борису и Сергею.
— А вы что, причащаться собираетесь? — искренне удивился отец Борис.
— Если Господь допустит…
— А у кого исповедовались?
Мы рассказали о греческих правилах на этот счёт, а так как в данный момент находимся на их территории, то и руководствуемся местным уставом.
— Лихо! — то ли одобрил, то ли возмутился батюшка.
В общем, вечерняя прогулка по монастырю сорвалась. Мы даже на чудо-балкончик не пошли. В комнату к нам никого не подселили, и мы принялись за правило.
Можно было бы переходить к следующему дню, как обнаружилось неожиданное обстоятельство, несколько подпортившее концовку.
Мы уже читали третий канон, когда я вдруг почувствовал, что Алексей Иванович как-то несвойственно ему занервничал. Зажав пальцем место, где читал, я оторвался от молитвослова и укоризненно-вопросительно посмотрел на товарища. Тот глазами указал на угол, в котором стоял обретённый ныне посох.
— Смотри, — зловещим шёпотом произнёс Алексей Иванович.
У меня аж мурашки пробежали, настолько у него естественно получилось передать состояние страха, но, ей-Богу, ничего, кроме палки, стоящей в углу, я не увидел.
— Встань на моё место.
Встал. И когда немного сместился угол, увидел тень, которую отбрасывал сучковатый верх палки — это была змея, раздувшая щёки и готовая прыгнуть на нас. Мурашки снова пробежали по телу. Я попробовал взять себя в руки — всё-таки перед нами всего лишь палка, но кто его знает, как оно бывает тут, на Афоне. Возомнили — то Богородица с нами молится, то причащаться лезем чуть ли не каждый день…
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных!
Алексей Иванович опустился на кровать и обхватил голову руками, казалось, он вот-вот заплачет.
— Ну, что я за идиот! — стонал он. — Ведь говорил же мне батюшка, говорил: ничего без благословения не делай на Афоне, даже палки не поднимай. Я же всё видел. Всё знал. Ведь предупредил же специально, а я что? Идиот! — И подскочил: — Её надо вернуть на место. Срочно. Пойдём со мной! — Даже мурашки перестали бегать по телу и в ужасе замерли. — Ладно, сам схожу, — пожалел Алексей Иванович. — Где у тебя фонарик?
— Да куда ты пойдёшь? Ворота уже закрыли.
Алексей Иванович снова сел на кровать и растерянно развёл руками:
— Так что же делать? — и я на этот раз не оскорбился вопросом.
— Дальше последование читать.
— А с этой как быть?
— Не обращай внимания.
Мы взяли молитвословы, но прежнего лада не было.
— Не могу я так, — сказал через некоторое время Алексей Иванович. — У меня такое чувство, что она на меня вот-вот кинется.
Мне самому было тревожно.
— Ну, положи её на пол.
— А ты не положишь? А то я что-то того… нехорошо мне от неё.
Я покосился на палку.
— Сам приволок — сам и разбирайся.
— Вот всегда так, — заворчал Алексей Иванович, — нет, чтобы помочь товарищу.
Он бочком подошёл к палке, словно к оголённому проводу, быстро перекрестился и схватил вытянутыми руками, словно это и впрямь была змея, под горло и ближе к хвосту.
— Дверь открой, — приказал он.
Я поспешно подбежал и открыл дверь.
Алексей Иванович вышел, неся на вытянутых руках палку. Скоро вернулся, повеселевший, и доложил:
— Я её под лестницей положил, завтра вынесу. Давай читать.
Пошло и в самом деле легче, а вскоре я и забыл про палку. И только когда Алексей Иванович, укладываясь в кровать, похвалил себя: «Хорошо, что я её вынес, а то бы не уснуть», — неприятно поёжился. Но, в общем-то, я его толком и не слышал, потому что первым разделся, первым лёг и уже засыпал.
День шестой
1
Служба начиналась в два часа по гражданскому времени. В общем-то, раньше так и служили — всю ночь. А здесь ещё обязательное афонское правило: причащаться Святых Тайн до восхода солнца. Это была, наверное, самая продолжительная служба на Афоне, но никакой тяготы, тем более, снова и снова открываешь что-то новое. Сначала внешнее, потом — в себе.
Пока я вижу внешнее — большой просторный храм, который от того, что не много монахов и поклонников, кажется пустоватым. Все прошли в храмовую часть, которая просторнее, чем в других монастырях, и оттого чётко видны округлые стены, вдоль которых помещается около двадцати стасидий, ещё несколько стоит вдоль западной стены. Получается так, что полукружия стасидий стоят за клиросами и ты оказываешься в непосредственной близости от ведущих службу монахов и сам становишься непосредственным участником. К тому же, было на удивление светло, никаких теней, полутонов, и меня нет-нет да и подмывало сделать шаг и заглянуть в книги, по которым читали монахи. Впрочем, у меня есть свои записочки.
Я уже говорил о впечатлении, которое произвело на меня греческое пение. Добавлю, что это, кажется, и не пении вовсе, а разговор с Богом.
«Наш дедушка», как мы прозвали полюбившегося нам монаха, пел за правым клиросом с двумя другими монахами. Но как такового клироса в нашем понимании (отгороженного от храмовой части) не было — никаких стен и перегородок. А зачем? Ведь это общая служба, а на клиросах — запевалы, А как подпеть хотелось! Жаль, слов не знаю. Душа пела. И когда уже всё устремилось к горнему, когда чувствовалось, что вот-вот начнётся самое главное, служба вдруг прервалась и все куда-то пошли.
Я недоумённо переглянулся с Алексеем Ивановичем, но куда все, туда и мы. И только вышли из кафоликона в тающий утренний сумрак монастырского двора, как я понял, куда идём — саму Литургию переходили служить в Богородичный храм.
Храм оказался почти полон. И Богородица снова молилась с нами. Если для меня вчера это явилось откровением, то теперь, как только я понял, что переходим в Богородичный храм, я готовился служить вместе с Нею.
И снова небывалый внутренний подъём, всё в тебе устремляется ввысь, до дрожи… как ракета перед стартом.
И было причастие.
Мы вышли из храма. Я видел, как солнце касается верхушки Афона, но каким-то иным зрением; на самом деле чёрная туча обволакивала Малый Афон в монашескую мантию и ветер трепал её края, как грозное предупреждение супротивной стихии.
— Буря! — воскликнул я. — Скоро грянет буря!
Алексей Иванович вспомнил другое:
— Илеос! — и метнулся в храм.
Я последовал за ним. А там словно ждал нас «наш дедушка», который заулыбался нам, как старым знакомым.
— Илеос! Илеос! — заклинал на разные голоса Алексей Иванович.
Я пояснил подошедшим на необычное представление отцу Борису и Сергею:
— Это он маслица просит, — и наставительно дал поучение как опытный паломник (а что — я уже на Святой Горе пять дней): — Тут, на Афоне, всё просить надо.
— Нам бы тоже маслица, — попросил отец Борис.
— Вставайте рядом, — разрешил я.
Монах тем временем вынес нам из алтаря такие же, как и в других монастырях, флакончики с маслицем, только цвет масла опять отличался. Я, приняв флакончик и сказав «Евхаристо», указал на соотечественников:
— Это с нами.
Дедушка покачал головой: мол, вот, дети малые, ничего сразу сказать и сделать не могут, пошёл снова в алтарь. А когда он одарил маслом и наших новых знакомых, Алексей Иванович сообразил первым:
— Евлогите!
И я вновь почувствовал лёгкое прикосновение руки.
— Как вас зовут? — спросил Алексей Иванович.
Монах улыбался.
— Нейм! Ю нейм?[103] — требовал мой товарищ.
«Имя! Имя, сестра!» — вспомнил я эпизод из популярного фильма[104].
— Как ваше имя? — продолжал напирать Алексей Иванович и в конце концов привёл самый веский аргумент: — Мы за вас молиться будем!
Старец всё понимал и, улыбаясь, покачал головой:
— Павлос, — произнёс он и ещё раз благословил.
С тем и вышли. Отец Борис с Серёгой от нас не отставали, видимо, то, как мы добывали маслице и обещали молиться за старца, произвело на них впечатление.
— А вы куда дальше пойдёте? — почти робко спросил отец Борис.
Алексей Иванович хмыкнул и прибавил шагу, а я, приостановившись, попытался не показаться невежливым:
— Вообще-то нам очень хотелось попасть в Ватопед.
— Эх, нам бы тоже в Ватопед!
Я понял, что оставшиеся дни на Афоне под угрозой.
— Вряд ли нас там примут — у нас диамонитирионы сегодня закончились, мы теперь вне закона. Могут арестовать по дороге и выслать, вы ещё, чего доброго, пострадаете.
— А как же вы?
— Ну, по дороге, даст Бог, зайдём в скит, но толком сами не знаем, где он расположен, так что придётся долго искать по лесам, а там звери всякие, змеи…
— А нам сказали, змеи спят…
Так, люди ни шуток, ни намёков не понимают.
— Вы сходите лучше в Лавру, там интересно, — и я рассказал про капище, — и Гора совсем рядом. А ещё там есть травник Николай — он, если что, поможет.
Последний довод, видимо, оказался самым убедительным, и отец Борис заколебался.
— В Лавре надо обязательно побывать, — продолжал давить я, — всё-таки от неё пошли монастыри на Афоне.
— Отец Борис, пойдёмте в Лавру, — тихо и уверенно произнёс Сергей, и я с благодарностью посмотрел на него.
— А как туда добраться? — спросил отец Борис.
Я рассказал про маршрутки и заверил, что они обязательно поедут, как только придёт автобус из Дафни в Карею.
— Здесь и пешком недалеко, часа два, — наставил я напоследок и, заметив, как Алексей Иванович семафорит мне от «министерской» двери архондарика, пожелал соотечественникам доброго пути.
Может, ещё встретимся, — не стал совсем уж прощаться отец Борис, а Серёга просто пожал руку — крепкая у него рука.
2
В комнате Алексей Иванович встретил меня весело, словно на демонстрацию сходил.
— Отнёс, Сашулька, я палку. Прям на то же место положил. Пусть лежит себе, гадюка. — И тут же поинтересовался о главном: — Ну, что?
— Отправил в Лавру.
— Молодец!
— Всё равно нехорошо как-то. Сам не знаю, почему люди к нам привязываются. А потом за них же переживать начинаешь. Где вот сейчас Саньки?
— Да, — согласился Алексей Иванович, — я бы Саньков тоже сейчас повидал. Но минут на пять. Мы вдвоём собирались идти, вот и пойдём вдвоём. Если хочешь, конечно, можно и этих взять, только развлекать дорогой ты их будешь. Можешь им про капище, например, рассказать.
— Рассказал уже. Слушай, а может, это Господь их посылает, а мы отталкиваем?
— Нет, Сашок, это подобное тянется к подобному. Они видят, что ты любитель потрепаться, вот и им поболтать охота. Хотя, второй-то, длинный, кажется, не такой.
— А ты чего со мной пошёл? — обиделся я.
— А я все твои сказки знаю. Ты мне много не соврёшь.
— Это, выходит, ты меня, вроде, воспитываешь?
— Угу.
— А я почему тебя воспитывать не могу?
— Почему же, можешь — воспитывай.
— Курение — это каждение бесам.
— Тьфу ты, опять за своё. Я и так мало курю. Сегодня вообще только одну папиросу.
— То есть я на тебя положительно влияю?
— Особенно когда молчишь.
— И то слава Богу, — заключил я. — На трапезу пора.
Возле трапезной, когда стояли под сенью могучих кипарисов, к нам подошёл отец Павлос, как всегда, улыбающийся, светлый и что-то всё пытался растолковать нам. И, наверное, именно в эту минуту я более всего пожалел, что не знаю греческого. Отец Павлос дал нам каждому по небольшому плетёному чёрному комочку, откуда торчал малюсенький нитяной кончик. Мы так и не поняли, что это, но искренне и с чувством благодарили, да уже только то, что греческий монах обратил на нас внимание и решил, что мы достойны подарка, было не просто приятно, а неожиданно и оттого во много крат радостнее.
Когда вернулись после трапезы в комнату и стали разглядывать маленькие подушечки, немного напоминающие крест[105], подаренные отцом Павлосом, Алексей Иванович произнёс:
— Отец Павлос, кажется, нас полюбил.
— Ну так ты ж за него молиться обещал.
— Всё-таки тебе лучше молчать, — решил Алексей Иванович.
— Согласен, — вздохнул я.
— А мне не курить, — продолжил Алексей Иванович и покосился на меня. Я молчал. — По крайней мере, часа два. — Он снова посмотрел на меня. — Ладно, можешь разговаривать.
В комнату зашёл молодой послушник с ведром и шваброй. Всё понятно — нам пора. Подхватив рюкзаки, спустились по мраморной лестнице, прикрыли «министерскую» дверь, прошли мимо стройных кипарисов, поклонились кафоликону и Богородичному храму и вышли из ворот монастыря.
Минут пятнадцать посидели в большой беседке у монастырских ворот, привыкая к состоянию беззащитности, за мощными стенами монастыря было покойнее. А на небе тучи (вот, не дай Бог, ещё привяжется дурацкая песенка — молитвы надо читать), Малый Афон закрыло полностью. Ветер не находил себе покоя, метался — то тучи терзал, то вспенивал море.
— Дождевики надо приготовить, — предложил Алексей Иванович. — Хоть какая-то защита.
Я посмотрел на море, на тучи — дождевики не спасут.
— Это даже хорошо, что под дождиком пойдём, — решил приободрить я Алексея Ивановича, да и себя тоже. — В жару идти тяжело, потеешь, натирает всё в непотребных местах… А тут по холодочку бодренько пойдём, — и всё-таки не удержался и пропел: — А тучи, а тучи — они как лю-юди!
Алексей Иванович посмотрел на меня как на слегка тронувшегося умом и вздохнул:
— Нет, нельзя нас на свободу выпускать. У нас крыша ехать начинает. Покурим?
Я кивнул. Не то, чтобы идти не хотелось или было страшно из-за надвигающейся непогоды, но неизвестность тревожила: куда идём? Как пойдём? Конечно, у нас есть опыт многодневных крестных ходов, но тут — Афон, тут всё не как у людей.
Потом нашли ещё дело: переложили рюкзаки так, чтобы дождевики находились под рукой.
Затем снова стали разглядывать подарки отца Павлоса.
— Может, надо за ниточку потянуть? — предположил я.
— Не надо, — остановил Алексей Иванович, — разшебуршишь всё. — И, определив: — Это нам вместо оберега, — убрал крестообразные подушечки за пазуху, к сердцу.
Я сделал то же самое.
3
Сколько можно сидеть в беседке и ждать у моря погоды? В конце концов, с нами Бог и благословение отца Павлоса.
Перекрестились и пошли, и ни разу, пока поднимались в гору, не обернулись на монастырь. Только когда дошли до поворота, который скроет от нас так чудесно принявшую обитель, остановились и, повернувшись к монастырю, помолились Богородице. И все тревоги улеглись, вернулось чувство, что всё будет хорошо. И ветер притих. Впрочем, мы как раз обогнули гору.
И сразу открылся монастырь Ставроникита[106], будто Иверон передал ему дальнейшее наше водительство. Если Иверон стоит в бухточке, то Ставроникита — на скалистом мыске, и пока спускались с горы, любовались картиной: кругом бьются волны, а монастырь, словно поднявшийся из морских пучин витязь, противостоял стихии.
Но тут случилась заминка: дорога, по которой мы шли, раздвоилась. Накатанная поднималась вверх, а больше похожая на просёлочную уходила вправо, в сторону Ставроникиты. Ясно было, что к нему она и ведёт, но при всей манящей красоте Ставроникита в наши планы не входил. Хотя, что такое наши планы, может, это Господь нам дорожку указывает, чтобы в грозовой день по горам не гуляли.
— Ну? — спросил Алексей Иванович, словно я отвечал за маршрут.
Не дав продолжить надоевшим интеллигентским вопросом, я быстро предложил:
— Пойдём направо.
— Аргументируй.
— Дорога вверх — это дорога в Карею, а нам надо идти вдоль моря, вот она и есть. Судя по всему, ходят по ней мало, но ходят же. И потом — сказано: ходите правыми путями.
— Логично, — согласился Алексей Иванович.
Мы свернули на просёлочную, уйдя тем самым в небольшой лесок, в котором сразу возникло ощущение осеннего подмосковного леса. Даже грибами запахло.
Тут и дождь пошёл. Тихий такой, родной. Мы надели дождевики, но больше, конечно, укрывал лесок. Дорога снова раздвоилась.
— Ну? — снова спросил Алексей Иванович.
— Теперь пойдём прямо, ибо сказано: сделайте прямыми пути Господу[107].
Алексей Иванович покачал головой. Я пояснил:
— Вон указатель стоит, по-русски же написано: «Ставроникита». Так мы же не туда идём.
— Во-первых, не по-русски, а по-гречески, а во-вторых, та дорога — ближе к морю.
— Пойдём прямо, — я сказал так решительно, что Алексею Ивановичу ничего не оставалось, как скорбно вздохнуть и следовать за мной.
Между тем прямая дорога скоро пошла влево и подниматься вверх стало тяжелее, зато, когда поднялись и оказались на небольшой полянке, я нашёл повод приободрить Алексея Ивановича, а заодно и себя:
— Видишь, Ставроникита остался позади, значит, мы правильно идём.
Алексей Иванович снова покачал головой, и тут дорога опять раздвоилась.
— Молиться надо начинать, — изрёк Алексей Иванович правильную мысль, только немного мрачновато у него получилось.
Дождик, кстати, почти прекратился, впрочем, мы, поднимаясь, и без него основательно взмокли.
Я взглянул на дорожку (тропинкой не назовёшь, дорогой — тоже, в общем, что-то среднее), уходившую влево, потом сделал несколько шагов по тропинке, загибавшейся вправо, и воскликнул:
— О! Конь!
— Где?
— Да вон!
Метрах в двадцати по дорожке стоял хвостом к нам молодой гнедой жеребчик и, повернув голову, смотрел на нас.
— Настоящий, что ли? — после долгой паузы спросил Алексей Иванович.
Конь, словно услышав, обидчиво фыркнул и замотал головой. А потом сделал три неспешных шага вперёд и снова, обернувшись, посмотрел на нас.
— По-моему, он нас за собой зовёт, — предположил я.
И конь снова словно понял, о чём говорим, мотнул головой (а мне показалось, кивнул) и сделал три шажка.
— Пошли, — сказал я, и чтобы придать рациональную основу своему решению, пояснил: — Куда-нибудь да он нас выведет.
И мы пошли за жеребчиком. Это были замечательные минут двадцать пути. Мы шли по неширокой извилистой дорожке, жеребчик шёл впереди, доходил до поворота и поджидал нас, заходил за поворот и снова ждал, заметив, что мы идём за ним, шёл дальше.
За жеребчиком шёл я и пытался с ним разговаривать, типа: «Тебе хорошо без рюкзака, вон как скачешь… Подожди нас. Куда нам теперь?.. Налево? Ты не бойся, чего поскакал-то? Может, понесёшь рюкзачишко… Тебя как звать-то?» В общем, вполне мирная беседа. Но жеребчик ближе чем на двадцать метров меня не подпускал, а я уже перестал обращать внимание на то и дело ответвляющиеся тропки и шёл строго за поводырём. Алексей Иванович замыкал колонну и, судя по пыхтению, молился.
И вдруг жеребчик пропал. Я невольно растерялся — так хорошо было идти за ним и разговаривать. А тут перед нами оказался шлагбаум и вдоль дорожки появилась отгораживающая металлическая сетка. Но меня не занимало ни то, ни другое, я оглядывался по сторонам, пытаясь сообразить, куда мог подеваться провожатый. Алексей Иванович тем временем смело полез между сеткой и шлагбаумом, и я услышал торжествующий голос:
— А вот и Карея!
Я поспешил за ним. Мы оказались на укатанной широкой дороге, по которой позавчера ехали в Лавру, а перед нами километрах в трёх виднелась в дождевых облаках Карея.
Но куда делся жеребчик?!
Выходило, что мы, прогулявшись по лесу, срезали часть пути, по которому ходят маршрутки. Теперь между нами и Кареей лежала пропасть. Ну, не пропасть, просто Карея находилась на одном горном гребне, а мы — на другом, поменьше. И другой дороги, кроме той, на которую вышли, не было. И слава Богу!
И тут я почувствовал, что мне поплохело. Всё-таки часа полтора мотались по горам с рюкзаками, и сахар, который всё это время не давал о себе знать, резко скакнул вниз, я почувствовал лёгкую дрожь словно вот-вот готового рассыпаться организма. Закололо кончики пальцев, кровь стала отходить с лица: всё-таки тело наше — вещь хрупкая и ненадёжная.
Я опустился на обочину — надо срочно чего-нибудь съесть, а у нас никакой еды… Сколько раз говорили врачи: носи с собой всегда кусочек сахара или конфетку. Лукум! Я же набрал лукума. Так и придётся раскрывать подарок.
— Тебе плохо? — спросил Алексей Иванович.
— Передохнуть надо.
— Водички попей.
— Мне бы съесть чего-нибудь.
— Яблоко съешь.
— Откуда у нас яблоко?
— От трапезария. Да не одно, а четыре.
О, мудрейший из мудрейших трапезариев! Нет, ничего на Афоне просто так не бывает. Во всём Промысел. Только не отказывайся. А мы и не отказались — вот они, яблочки-то! О, трапезарий! Дай Бог тебе здоровья и всем твоим болящим, становящимся на «берёзку». Я грыз сладкое яблоко и не знал, как благодарить: столько уже чудесного случилось!
Конечно, мне могут возразить: какое же это чудо, если оно у тебя в рюкзаке лежало? Но для меня и яблоко было чудом! Как и весь Афон.
— Пошли! — бодро призвал я Алексея Ивановича.
— Куда?
Вперёд! День только начинается.
4
Нас догнала полупустая газелька и слегка притормозила. Я махнул рукой: мол, спаси, Господи, мы уже сами идти можем. Машина дала газу и скрылась за поворотом. А мы на повороте как раз увидели очередной указатель. Надо сказать, что указатели носят на Афоне весьма условный характер, это не привычные дорожные знаки, а стрелочки, которые надо ещё и приметить. Обычно это небольшая палочка высотой полметра, к ней чаще всего прикручена, а реже прибита, дощечка, на которой посыпавшимися буквами поди разбери ещё, что написано. Но тут на повороте стоял настоящий, можно сказать, евросоюзовский, новенький указатель, словно его только что специально установили для нас. Металлический столбик с прикрученной на нём железной табличкой чётко объяснял, что ежели мы направо пойдём, то попадём в Ильинский скит, а недалеко от него должен быть и Ксилургу. Дорога, правда, пошла не столь симпатичная. Это была широко расчищенная бульдозером трасса, которую заасфальтировать ещё не успели, и передвигаться по размякшей глине было неудобно. Мы пошли по тропочке, тянувшейся вдоль бульдозерного пути. Видимо, раньше тропочкой монахи и пользовались.
Ветер разбушевался, и пока мы недолго шли на открытом участке в виду Карей, он изрядно истрепал наши дождевики, раздувая их то в одну, то в другую сторону. Хорошо хоть дождик прекратился, и только порыв ветра нет-нет да и сыпал в лица, словно батюшка кропилом, небесную влагу.
Широкая дорога, впрочем, скоро кончилась, упёршись в каливу, с которой открывался великолепный вид на волнующееся внизу море. Сама калива никаких признаков жизни не подавала. Мы пошли по тропиночке дальше, и через двадцать минут перед нами открылась великолепная картина: в небольшом межгорье красовался величественный собор, чем-то напоминающий новый храм в Дивееве.
— Может, это не скит? — усомнился Алексей Иванович.
— Скит, другого тут не должно быть. И тоже, скорее всего, раньше нашим был: во-первых, здоровый, во-вторых, красивый, а в-третьих, в честь Ильи, а Илья на Руси весьма почитаем[108].
Через десять минут мы проходили через невысокие скитские ворота. Сам скит по территории оказался весьма небольшим, вернее, небольшой была площадь между зданиями, которые образовывали стену, и собором. Я всё называю скитский храм собором, потому что другого слова к этой прекрасной пятиглавой церкви подобрать невозможно. А какое великолепие ожидало нас, когда мы, грязные и промокшие, вошли внутрь! Такого просторного и высокого храма мы ещё на Афоне не встречали. По широте и свету это был типичный русский храм. Без разделения зала, с огромным, во стену над царскими вратами, типичным русским иконостасом — всё своё, родное. Разве что стасидии смотрелись в нашей обстановке несколько непривычно. Впрочем, стасидии были новенькие, появились, чувствуется, тут недавно и больше походили на бедных родственников.
Мы, очарованные храмовым великолепием и очевидной русскостью, стояли у входа. Пройти дальше ещё не позволяло собственное недостоинство этой красоты и величия. К тому же, сейчас оно выражалось совершенно явственно — вид у нас был промокший и потрёпанный, с одежды капало, а ботинки, как пред входом мы ни счищали старательно налипшую грязь, всё равно оставляли следы. А в храме шла уборка.
К нам подошёл монах средних лет и, улыбаясь, спросил:
— Русия?
Ну как они нас узнают?!
Пришлось признаваться. Хотя что в этом плохого?
Монах заулыбался ещё приветливее и заговорил на слабо понятном, но русском языке. Наверное, когда-то ему приходилось общаться с русскими, может, жили в одной каливе, Бог весть, но церковные слова «икона», «алтарь» он произносил без акцента, а вот светские — хуже. Но поняли: храм и в самом деле построили русские. Русские же его и благоукрасили, какой-то адмирал вывез в восемнадцатом году из Одессы иконы, церковную утварь и всё передал именно в этот скит. Монах показал нам памятную доску об этом событии. С ним мы обошли храм и приложились к иконам, в том числе и на царских вратах — и почти все иконы русские! Это видно и по светлому письму, и по знакомым ликам. Но сейчас скит повторил судьбу Андреевского скита: русских там не осталось и он перешёл к грекам.
Ещё выяснилось, что монахов тут мало, а к ним должна вот-вот приехать какая-то, ну, очень большая делегация и принять они нас в связи с этим, к глубокому сожалению, не могут.
— Звонить надо, звонить[109], - сокрушался монах. — Мы очень любим Русию, а так никак не можно.
Ну, мы, собственно говоря, и не собирались у них оставаться, мы в Ксилургу шли.
Услышав про Ксилургу, монах искренне обрадовался и уважительно закивал головой.
— О, падре Николас!
А как, кстати, пройти до Ксилургу?
— Кареес, на Кареес, там садись машин.
Мы опешили.
— Да мы только мимо Карей проходили. Нам сказали, тут рядом.
Монах почесал в затылке. Ситуация выглядела неоднозначной: топать обратно в Карею не входило в наши планы, а оставлять нас не входило в планы скита.
Монах предложил дождаться, когда придёт автобус с делегацией и потом на нём вернуться в Карею, там заночевать в гостинице, а утром ехать в Ксилургу. Вариант с гостиницей тоже не радовал, впрочем, заночевать можно было, бы, наверное, в Кутлумуше или Александровском скиту, но злоупотреблять гостеприимством казалось неприличным. И потом — нам очень хотелось в Ксилургу. Вот интересно: когда мы только прибыли на Афон, ни о каком Ксилургу мы даже не знали, а теперь нам казалось, что это и есть главное, ради чего Господь привёл нас сюда. Монах, видимо, тоже чувствовал, как нам надо было в Ксилургу, и переживал ситуацию не меньше нашего.
— Не заслужили мы по Афону пешком ходить, — вздохнул Алексей Иванович.
— Пешком трудно, — ответно вздохнул монах.
— Ничего, от Иверона дошли нормально.
— Ивера? — переспросил монах.
— Ну да.
А он думал, мы на машине приехали.
— Тут пешком трудно, — покачал монах головой и пошёл из храма, а мы за ним, не догадываясь, что уготовил нам насельник Ильинского скита.
Он повёл нас узкой дорожкой вдоль монастырских построек, и мы скоро оказались на хоздворе, там уже монастырских стен не было, так, заборчик по грудь, правда, каменный. Монах показал в сторону горы напротив.
— Ксилургу.
Кроме леса, укатанного серой облачной пеленой, мы ничего не видели.
Монаху пришлось вытянуть руку и указующе держать её, пока я не крикнул:
— Вижу!
Это было, как синяя бусинка, мелькнувшая в стоге сена. Я стал объяснять Алексею Ивановичу, где я вижу, а монах опустил руку и поддакивал мне.
— Ну и как туда идти? — спросил Алексей Иванович, и радость обретения потускнела.
Монах сделал паузу и прокашлялся.
— Спускаетесь, там овраг, река, мост, — при этом слове я заметил, как он немного замялся. — Через мост, там дорога, — тут он опять сделал паузу. — Там сразу с другой стороны дороги — пометка. Выйдете, чуть вправо — пометка. Там вверх, — и он негромко вздохнул. — Бог в помощь.
— А как мы найдём, где начать спускаться?
— Там столбик.
— Спасибо. Благословите нас.
— Нет-нет, я — монах.
— Тогда помолитесь о нас.
— Да-да, — монах улыбнулся и остановил проходившего мимо здоровяка, скорее всего, послушника. Тот поставил корзину, которую нёс, выслушал монаха и кивнул нам. Мы ещё раз поклонились монаху, обещавшему за нас молиться, и пошли за большим послушником. Тот вывел нас за каменный заборчик, прошёл с нами несколько шагов, указал в сторону Ксилургу, развернулся и ушёл. Объяснять нам что-то, видимо, в его послушание не входило.
Мы остались одни. Снова посетило чувство сиротства в этом огромном мире, такое же, как охватило нас, когда мы вышли за стены Иверской обители. Перед нами зиял провал, примерно такой же, какой мы увидели, когда конь вывел нас на широкую дорогу и мы увидели Карею. И никаких столбиков.
Алексей Иванович снял рюкзак, поставил его на землю, порушив пирамидку из нескольких камней, и полез за папиросами.
— А ведь это тот самый столбик и был, — указал я на рассыпавшиеся камни.
Алексей Иванович нагнулся, поправил разрушенное, разогнулся и удовлетворённо произнёс:
— Вот, столбик мы нашли. Уже неплохо. Теперь всё-таки покурим.
— Знаешь… — робко начал я.
— Ну?
— Давай, пока идём через эту… это… — я замялся, подбирая слова, наконец показалось, что нашёл нечто соответствующе-страшное: — …урочище, ты курить не будешь, — и быстро добавил: — А я буду молчать.
— Отчего же молчать? Иди да молись.
Ладно, договорились и, перекрестившись на купола Ильинского скита, стали спускаться в… урочище.
Тропа была узкая, пользовались ею, видимо, редко, она здорово заросла, и нам то и дело приходилось продираться сквозь колючки, я быстро порвал штаны и дождевик, который по наивности не убрал в рюкзак, а скатал и прицепил сверху. То и дело приходилось нагибаться, проходя под сучьями деревьев, а то и вставать на четвереньки. К тому же, было скользко, ноги разъезжались и подворачивались и почти сразу, как только мы стали спускаться, в голове мелькнуло, что со своими покорёженными футболом менисками и голеностопами мне тут делать нечего, и если мы сейчас спустимся ниже и, не дай Бог, что-нибудь случится, мне уже не выбраться.
Ладно хоть в лесном провале, в который мы уходили всё глубже, было тихо: ни ветерка, ни дождика. Так утешал я себя.
— Тут змеи, наверное, есть, — сказал, обернувшись, Алексей Иванович и тоже с тоской посмотрел в сторону Ильинского скита.
Каждый думал о своём: я — о ногах, он — о змеях. Хотел сказать ему, что всякий оглядывающий назад ненадёжен[110], но вспомнил, что обещал молчать.
Но когда Алексей Иванович, снова обернувшись, посмотрел на меня, я испугался по-настоящему — это было бледное лицо совершенно растерявшегося человека.
— Куда мы идём, Сашулька?
И у меня вид был не лучше. Вместо того, чтобы приободрить шуткой или отгородиться пренебрежительной иронией, я молчал. Потом всё же сказал, потому что нечего было больше сказать:
— Давай петь Богородицу.
И мы запели. И пошли.
Что вело нас, так это тропа. Мы её сразу окрестили Дорогой Жизни. Для нас она таковой и была. Тропа была выложена, а точнее сказать, обозначена, камнями, примерно каждый чуть меньше школьного портфеля с более-менее ровной поверхностью. И ведь какой-то монах таскал их и выкладывал эту тропу. День за днём. Может, у него такое послушание было: укладывать в тропу по одному камню в день. А может, и не одно поколение монахов трудилось над этой дорогой? И вот почему она — Дорога Жизни, потому что всё живо. Они ведь для себя эту дорогу возводили. Эти безвестные монахи живы, благодаря им, пребывавшим на этой земле пять, десять веков назад, мы продираемся через заросли и говорим: помяни, Господи, сих тружеников во Царствии Твоем.
Пока мы не почувствовали тропу и не привыкли к ней, несколько раз чуть не сбились. Слой земли на горе не так уж велик, весенние ручьи смыли его, и теперь на месте потоков образовались тоже как бы каменные тропы, а нам так хотелось побыстрее начать восхождение наверх. Один раз Алексей Иванович, другой раз я поднимались по этим обманчивым дорожкам, но, слава Богу, скоро понимали, что ошиблись и возвращались на путь, проложенный монахами. Ещё проблема возникала, когда правильная тропа в самом деле сливалась с руслами весенних ручьёв. Мы начинали нервничать, но, глядишь, метров через пять снова появлялась каменная кладка.
А вот, наверное, и то, что монах назвал рекой. Хотя, на мой волжский взгляд, это скорее большенький ручеёк, по весне он, конечно, бурлит и разливается, судя по каменному руслу, метров до десяти в ширину, а так — перепрыгнуть можно и вид тихий: теку, мол, себе потихонечку и теку… А вдали, между прочим, слышался шум воды, и не такой уж мирный.
Выход к реке весьма порадовал и приободрил — получалось, что идём правильно. Мы зашагали вдоль реки увереннее, а то из-за постоянных остановок в поисках истинной тропы наш ход был черепашьим.
Вот и мостик. Мостиком тоже пользовались нечасто, и сколько веков он не ремонтировался, Бог весть, но основание его — три могучих ствола — выглядело внушительно и надёжно, дерево даже, показалось, закаменело, приобретя цвет камня, и сливалось с пустующим руслом, а вот досточки, наложенные поверху, частью прогнили, частью провалились, перильца шатались и касаться их было боязно, но, с Божьей помощью, перебрались.
Теперь можно отметить живописный вид: с другой стороны мостка речка образовывала небольшую заводь, куда стекала вода с большого отвесного камня, получался красивый водопад, который и шумел. Тропа, судя по всему, далее круто поднималась вверх к вершине водопада. Здесь мы и сделали привал.
— Ну, ты как? — спросил Алексей Иванович.
— Нормально.
— Яблоко-то тебе ещё одно не пора съесть?
— Нет.
— Ладно, береги, нам ещё, чувствуется, топать и топать. Сейчас в гору пойдём.
— Давай съедим яблоко напополам. Для поддержания духа.
— Нет-нет, тебе надо, вдруг у тебя опять сахар съедет.
Я помолчал, потом сказал:
— Да есть у меня чем его поддержать… Так что яблоко есть можно.
Алексей Иванович удивлённо посмотрел на меня.
— А ну, колись, что утаил от товарища?
— Я в Иверском лукум спёр… — покаялся я. — Горсточку.
— Ну ты и хитёр!
— В своём роде… — и тут же начал оправдываться: — Я хотел половину тебе где-нибудь в России отдать: представляешь, приедем домой, кофе заварим, а тут тебе — афонский лукум, у нас-то где достанешь?
— Эх, Сашулька… — вздохнул Алексей Иванович, судя по всему, прощая мне грех сокрытия поступков от товарища, и попросил: — Дай попробовать, что ли…
— Ну, зачем сейчас… Давай хоть до аэропорта дотерпим. Да и убрал я его в рюкзак далеко, в самую глубь… чтобы дождиком не замочило…
— А я думал, чтоб не дознался кто… Ладно, давай яблоко.
Хорошо было, конечно, у старенького мостика в афонском лесу. Благодатно, тихо, только вода шумит да яблоко похрустывает. Однако надо идти.
И откуда силы взялись! Мы, можно сказать, взлетали на гору и оказались на большой широкой дороге, змеёй блуждающей по горам. Запыхались, правда, изрядно. Не более десяти минут поднимались, но круто вверх, порой приходилось цепляться за кустики, деревца, в конце, когда лес остался позади, пришлось и вовсе выбираться на четвереньках. Но, слава Богу, вышли. Радости-то было! А Ильинский скит наградил нас изумительным видом — он стоял перед нами как на ладони, величественный, строгий и… далёкий — не верилось, что час назад мы были там.
По другую сторону дороги, на которую мы вышли, поднималась не менее отвесная гора, Ксилургу вовсе не было видно — но это нисколько не смущало, сейчас найдём метку, обозначающую продолжение тропы, и двинемся дальше. Я снял рюкзак, привалился к горе и блаженно прикрыл глаза: как хорошо на Твоей земле, Господи!
— Нет тут никакой метки, — услышал я Алексея Ивановича, он, запрещённый в курении, маялся и ходил по дороге, разглядывая гору, на которую нам предстояло взбираться.
Ах, Господи, всё хорошо на Твоей земле!
— Ну, чего разлёгся, ты ж у нас самый глазастый!
Господи, дай только понимать волю Твою.
— …я — слеп, я — нищ, я — наг… Я вот думаю, а славно, видать, монах в Ильинском за нас помолился: как хорошо дошли и ни разу не сбились.
— Пусть он сейчас помолится, чтобы мы метку нашли.
— Пусть! — согласился я и оторвался от горы.
На первый взгляд, противоположная обочина ничего приметного не представляла, а учитывая, что все эти столбики и меты надо ещё отыскать, как в какой-нибудь детской игре в разведчиков, нам предлагалась занимательная задача.
Я сделал шагов пятнадцать вдоль горы — никакого намёка на какие-либо опознавательные знаки.
— Смотри! — Алексей Иванович указал вверх, тогда как я разглядывал то, что было под ногами.
На большом дереве висела потрёпанная скуфейка.
— Ну, вот, — не совсем уверенно произнёс я, мне почему-то казалось, что мета должна быть совсем обычная и простая, лоскуток какой-нибудь или сложенный из камешков столбик, и обязательно древняя, а скуфья, судя по всему, повисла тут недавно. Тем не менее, надо признать, знак был явный. К тому же, за скуфьёй обозначалась тропка, правда, не такая, выложенная камнем, по которой мы шли, а обычная лесная, еле приметная. И ещё один плюс в пользу скуфьи: она указывала как раз направление, где должен был находиться невидимый пока для нас Ксилургу. Впрочем, это одновременно и смущало: ни одна тропа на Афоне не идёт туда, куда, тебе кажется, надо идти.
Но мы пошли и сразу стали расти сомнения, потому что тропа оказалась просто небольшим прогальчиком, заманивающим в лес, а главное — появившаяся уверенность сменилась нарастающей тревогой. Мы спустились на дорогу.
— Монах-то сказал, что вправо, как выберемся, будет мета, а мы влево пошли, — напомнил Алексей Иванович.
Я помнил об этом, но выбирались мы последние метры вообще без тропы, и между нами получилось расстояние метров в десять, дорога вправо шла под уклон и в сторону от Ксилургу, но я сделал несколько шагов и тут же увидел маленький прутик и на нём излинявшую до жёлто-розового цвета тряпочку.
— Вот она! — никаких сомнений не было. Такое чувство, что эта тряпочка тут спокон веков висела, дожди и ветры нисколько не вредили ей, а только укрепляли. Ну, полиняла малость — так ведь порученное дело исправляет — путь указует.
Кстати, о дожде и ветре. Дождь прекратился совсем, а ветер ещё был, но уже какой-то уставший, да и в горах особо не разгонишься. Я уверенно шагнул за тряпочку, и тут же обнаружились заботливо уложенные камни — снова мы на Дороге Жизни, и мы уверенно зашагали вверх. Однако, когда мы поднялись на гору, нас ждал неприятный сюрприз — каменная кладка кончилась. Это оказалось настолько неожиданно, словно мы шли-шли и вдруг упёрлись в стену.
Хотя вокруг с верхотуры открывался такой простор! Ильинский скит казался не более чем очаровательным макетом, а главное — была видна маковка храма Ксилургу, казалось, до него рукой подать.
Видать, помер монах, укладывавший дорогу. Или так устроено свыше: дальше до Ксилургу надо добираться самим, и если уж кто дойдёт, то только с Божией помощью, никакие дорогоукладчики не помогут. Мы сбросили рюкзаки, сели по обе стороны оборвавшейся тропы, и я достал последнее яблоко.
Вообще было занятно смотреть на эту обрывающуюся дорогу: вот она идёт, а вот — прекращается, словно граница какая-то. И никаких следов вокруг. Может, дошедший до конца каменной тропы просто переносится на воздусе в Ксилургу? Или в иные горние места…
— Ну и как теперь? — несколько видоизменил обычный вопрос Алексей Иванович, доев половинку яблока.
Я пожал плечами.
— Пойдём, как шли.
— Может, напрямки рванём? — и он кивнул в сторону синей маковки скита.
И надо же — как только спустились с голой макушки горы и вступили в растительный мир, обнаружилась тропинка. Еле приметная, такое ощущение, что по ней уже с десяток лет никто не хаживал, но она была! Тропинка, правда, всё больше уводила в сторону, но это нисколько не смущало. Мы запели Богородицу, теперь она звучала как песнь благодарных победителей. Мы вышли к большому провалу, в который непременно бы угодили, если б пошли своим путём — напрямки, а так получился маленький крестный ход вокруг Ксилургу. Мы шли и продолжали петь. Уже ясно видны были небольшой чисто русский храм и постройки, окружающие его. Вдруг тропа резко пошла вниз, и мы оказались на пятачке перед скитскими воротами.
4

 
Комментарии
Комментарии не найдены ...
Добавить комментарий:
* Имя:
* Сообщение [ T ]:
 
   * Перепишите цифры с картинки
 
Подписка на новости и обновления
* Ваше имя:
* Ваш email:
Последние обновления на портале
Монах Симеон Афонский
Написать икону на Афоне
Виноградная Лоза Симеона Мироточивого, Афон, Хиландар
Честной пояс Богоматери
Заказать поминание на Афоне
Конкурс на лучшую фотографию Святой Горы Афон
Афон, И.А. Гарднер, Впечатления и воспоминания - I
Святая Гора Афон, И.А. Гарднер, Воспоминания - II
Высказывания католиков об Афоне. Божья Гора. Амарандо Сантарелли
Паисий Святогорец
Афонский патерик или Жизнеописания святых на Святой Афонской Горе просиявших
Афонский спецназ. Старец Ипполит (Халин)
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) Часть I
«Лучшее стихотворение об Афоне»
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) Часть II
Паисий Святогорец. Житие - III часть
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) - IV часть
Паисий Святогорец. Житие (ВИДЕО) Часть V
Филофей Коккин Житие Саввы Нового - Часть I
Филофей Коккин Житие Саввы Нового Часть II
Паисий Святогорец Отношение к электронным паспортам
Порфирий Кавсокаливит об антихристе и электронных паспортах
Старец Порфирий Кавсокаливит (Баирактарис)
Павле Рак Приближения к Афону (Одно из лучших описаний!)
Порфирий Кавсокаливит, Часть I
Порфирий Кавсокаливит Поучения Часть II
Сергий Веснин
Афон 1844 Письма святогорца Часть I
Афон 1845 Письма святогорца Часть II
Афон 1846 Письма святогорца Часть III
Афон 1847 Письма святогорца Часть IV
Афон 1848 Письма святогорца Часть V
Афон 1849 Письма святогорца Часть VI
Неизвестные страницы истории
Герасим Менайас
Афон фото
Василий (Григорович-Барский) Странствования
Лучшие фотографии Афона
Житие Илариона - Грузина
Афон: вчера и сегодня
Порфирий (Успенский)
Силуан Афонский
Сергей Соловьёв
Athos
Ученым
История России
Святая Гора XVIII - XX Исторический контекст эпохи
Отзывы о книгах
Анонсы книг
Русский Афон
Нил Сорский
Паисий Величковский
Русские старцы об Афоне
Святые Афона
Старцы Афона
Форум портала Афон
Крест
Сладкое Лобзание
Достойно Есть
Иверская Икона Вратарница Афона
Скоропослушница
Всецарица
Троеручница
Млекопитательница
Страшное Предстательство
Отрада Утешение
Экономисса
Одигитрия
Целителя Пантелеймона
Праведной Анны
Николая Чудотворца
Николы
Икона Георгия Победоносца
Икона Богоматери Милующая
Акафист и икона Божией Матери Игумении Горы Афонской
Икона Богородицы Ктиторская
Богоматерь
Богородица Елеоточивая
Икона Божьей Матери Иерусалимская
Пресвятая Богородица Герондисса
Икона Св. Иоанна Предтечи
Акафистная
Икона апостолов Петра и Павла
Икона Богородицы Мироточивая
Монреальская Иверская икона
Икона Богородицы Одигитрия
Икона вмч. Георгия
Икона Преображения Господня
Афанасий Афонский житие икона
Тихвинская икона
Живоносный Источник
Иерусалимская
Икона великомуче­ника Георгия Зограф
Богоматерь Скорбящая
Мати Молебница
Святыни Афона
Акафист
Матрона Московская
Гавриил Зырянов Икона Акафист
Жития
Русские монастыри скиты
Тайны Афона
Новый Афон
Соловки
Валаам
Троице Сергиев Лавра
Киево-Печерская Лавра
Иеромонах Симон "Тихие песни уединения"
Иером. Серафим (Захаров). Живое предание Афона
Фильм: Игумен архимандрит Евлогий (Иванов)
Закончена публикация писем Сергия Веснина, это, без сомнения, лучшее описание Святой Горы Афон. Мы закончили публиковать Житие старца Паисия Паисий Святогорец Житие. В историческом разделе начата публикация истории строительства Новоафонского монастыря: Новый Афон монастырь в Абхазии на Новом Афоне.

Свобода - это | Свобода | Дверь, которая нарисована на стене | Свобода в Любви | Как стать свободным | Вкус Свободы | Умереть за Любовь| Скорби | Необходимое и лишнее | Нечистая совесть | Окаменевшее сердце | Смерть | Жизнь | Союз двух сердец | Истинная Любовь | Высшая форма Любви | Преданность и верность | Труд сердцем | Прямота и честность | Стойкость и решимость | Умение любить | Верность | Деньги | Богатство | Духовное здоровье | Человек – это | Ум и разум | Ум | Предательство| Улица детства | Язык Любви | Стихи о Любви | Вечная Любовь | Суть Любви | Любовь и правда | Правда| Молитвы| Любовь и страсть | Любовь и жизнь | Цельная Любовь | Здоровье души| Смирение и помыслы| Истинное смирение| Смирение и ум| Смирение и страх| Смирение и мир| Преданность| Катунакия | Каруля | Керасья | Келия Провата | Скит Малая Анна | ... и многие другие тайные тропы Святой Горы...

Монастыри Афона
Великая Лавра Афанасия | Ватопед | Ивирон
Хилaндар | Дионисиат | Кутлумуш | Пантократор
Ксиропотам | Зограф | Дохиар | Каракал | Филофей
Симонопетра | Агиа Павла | Ставроникита | Ксенофонт
Григориат | Эсфигмен | Пантелеимонов | Констамонит

Русские обители Афона| Пантелеимонов монастырь | Старый Русик | Андреевский скит | Ильинский скит | Скит Новая Фиваида | Создание скита Новая Фиваида | Крумница | История скита Крумница | Ксилургу
Пока мы не решились на Добро, стяжание его представляется трудным, но как только мы решимся, трудности отступают. (Монах Симеон Афонский, из устных поучений)

Афон статистика ЧИСТЫЙ ИНТЕРНЕТ - logoSlovo.RU Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru
Создание и разработка сайта - веб-студия Vinchi & Илья

При копировании или цитировании текста и фотографий необходимо давать
активную ссылку http://www.isihazm.ru

(В связи с вопросами наших читателей оповещаем, что Монах Симеон Афонский ни в интернете, ни в каких сайтах участие не принимает. Он пребывает в затворе, не принимает посетителей, не имеет страниц в соц.сетях. С Богом!)

Монастырь Дивеево