Житие игумена Макария (Сушкина). Детство
Глава I. Детство о. Макария и его воспитание дома и и в школе
Род почетных граждан Сушкиных и главный предмета их торговых операций. Характеристика «деда» Дионисия Иосифовича и «бабушки» Акилины Васильевны и их совращение в раскол. Желание стариков сделать по-следователями своего толка всех детей и внуков и препятствие к этому. Женитьба Ивана Дионисьевича (отца о. Макария) на Феодосье Петровне (матери) и краткая характеристика последней. Рождение Михаила Ивановича (в монашестве о. Макария). Разлука его с родителями и воспитание под надзором «бабушки» и няни Марфы. Начало обучения чтению и его успехи. Попытка деда сделать внука последователем «поповщинского толка» и ее неудача. Письмо по этому поводу Ивана Дионисьевича к своему отцу. Разлука Михаила Ивановича с бабушкой, дедушкой и няней и поездка в Петербург к родителями. Временное пребывание его в Москве и приезд его в Петербург. Первая встреча с родителями и братьями. Характеристика родной семьи и первые дни пребывания в среде ее. Поступление в школу. Учитель и его жена, ― религиозно-нравственное воспитание, на основании автобиографии.
Род потомственных почетных граждан купцов Сушкиных принадлежал к древнейшим и богатейшим купеческим родам города Тулы и пользовался почетом и известностью не только в родном городе, но далеко за пределами его и даже вне отечества, заграницею. Эта богатейшая фамилия едва ли не с прошлого столетия вела уже обширную миллионную заграничную торговлю медом, воском, шерстью, щетиной, кожами и другим сырцем. Но несмотря на давность этого рода, воспоминания о выдающихся его представителях удержались в памяти покойного о. Макария не дальше его деда, Дионисия Иосифовича Сушкина, жившего в Павловской слободе, в приходе Церкви Успения Божией Матери. Прадед покойного о. Макария был человек религиозный, и всех троих своих сыновей, из коих Дионисий Иосифович был старшим, воспитал в духе православия и преданности Церкви православной, но дед покойного о. Макария не долго оставался сыном св. Православной Церкви и совратился в раскол. «Дед мой, ― рассказывает в своей автобиографии покойный о. Макарий, ― бывши около 35 лет от роду, начал заниматься чтением книг священного писания и к несчастью не советовался об этом со священниками, и уклонился к толкам разных стариков, которых в то время было очень много и которые толковали священное писание, как знали. Пастыри церкви, как заметно было из слов самого деда, не обращали внимания и не исправляли его ошибок. Таким образом, более и более упражняясь в чтении св. Писания, он случайно напал на кривотолка, орловского купца, толка перекрещеванцев, приехавшего в Тулу по каким-то делам. Человек чрезвычайно красноречивый и начитанный, хотя и ложно понимавший св. Писание, он стал отклонять моего деда от православной церкви». Красноречивая проповедь орловского апостола произвела глубокое впечатление на Дионисия Иосифовича и в душе он уже перестал быть сыном православной Церкви. Эта перемена религиозных убеждений скоро же была замечена людьми близко стоящими к Дионисию Иосифовичу, желавшими обратить его в «поповский толк» или в так называемое «старообрядчество австрийского священства». Проповедником идей этого «толка» явился приближенный к Дионисию Иосифовичу доверенный приказчик, который, воспользовавшись частыми отлучками из дому своего хозяина, весьма искусно стал достигать своей заветной цели через супругу хозяина Акилину Васильевну, женщину «неграмотную, но благочестивую». «Своими беседами» приказчик-проповедник успел убедить Акилину Васильевну в превосходстве «поповского толка» пред «толком перекрещеванцев». «Если ты, ― говорил приказчик, ― не предупредишь своего мужа присоединиться к поповщинскому толку, то он непременно будет перекрещеванец; поповщинский же толк нисколько не имеет разницы с православною церковию. Только и разницы, что молятся двоеперстным крестом и порядок соблюдают лучше, чем в церквах мирских. Если не желаешь присоединиться, то хоть посмотри обстановку нашей часовни. Я тебя сам свезу вместо кучера в часовню, где ты можешь взять молитву своему сыну (т.е. сорокодневному Иосифу, последнему сыну) и видеть порядок и благочиние против вашей церкви». «Бабушка, ― по замечанию о. Макария, ― поддалась на эту удочку, предполагая, что, взяв молитву в поповской часовне, будет удерживать в этом и своего мужа, что уже нам (т.е. с мужем) нельзя разделяться от своего сына». Под влиянием этих убеждений своего приказчика, Анилина Васильевна взяла на руки сорокодневного ребенка Иосифа и отправилась в поповскую часовню, где уже с распростертыми объятиями ее принял уже подготовленный приказчиком священник. Стройность и чинность богослужения и богатство обстановки в часовне, в связи с ее личным шатким религиозным убеждением и с мыслью о возможности попасть «в толк перекрещеванцев», все это произвело на благочестивую Акилину Васильевну такое впечатление, что она не только взяла молитву у раскольнического попа и воцерковила здесь своего малютку Иосифа, но тут же выразила священнику свое «благое и непринужденное» желание «исправиться», т.е. перейти совершенно в раскол. Раскольнический священник не заставить просить себя долго и в тот же день ее «исправил», вырвав, как замечает о. Макарий, «добрую овцу из стада» Христова. Все это происходило в отсутствие мужа. Когда возвратился из своей поездки Диоиисий Иосифович, то настояла необходимость передать ему о совершившемся факте. Акилина Васильевна упросила своего сообщника ― приказчика предупредить мужа, рассказав ему о поездке ее в старообрядческую часовню для принятия сороковой молитвы и о том глубоком впечатлении, какое на нее произвела часовня, а на себя взяла смелость сообщить уже о самом факте присоединения к расколу. Рассказ приказчика не произвел на Дионисия Иосифовича никакого впечатления, и он не придал этому факту значения, но когда услышал из уст супруги о переходе ее в раскол австрийского священства, то глубоко возмутился и укоризненно прибавилъ: «Что уж если переходить, то уж лучше переходить к перекрещеванцам, чтобы не вязаться с попами». Дионисий Иосифович даже прямо настаивал, чтобы его супруга снова «переисправилась», но та на-отрез отказалась. Между супругами произошло некоторое охлаждение. Сушкины с этого времени перестали посещать православный храм, но не бывали и в раскольнической часовне, которую не любил Дионисий Иосифович. Акилина Васильевна не бывала в часовне, в угоду своему мужу, боясь доставить неприятность ему. Таким образом, старики Сушкины прожили в течении трех лет, ограничиваясь лишь тем, что в дни великих церковных праздников они вычитывали у себя на дому часы, акафисты, и т.п. Такое отчуждение от храма более всего было не по сердцу «благочестивой» Акилине Васильевне, которая, наконец взяла на себя смелость решительным натиском на своего мужа положить предел такому неопределенному их состоянию в смысле выражения их религиозных убеждений. На третий год «после исправления», перед самой Пасхой, Акилина Васильевна задала своему супругу, такой смелый вопрос: «Вот наступает страстная седмица и мы опять будем мурлыкать? ― Или пойдем в часовню, или опять в православную церковь, но так я более не буду оставаться». Дионисий Иосифович не дал прямого решительного ответа, и между супругами шли по этому поводу споры. В великий четверг Акилина Васильевна подошла к мужу и говорит: «Ну прости меня, в чем я согрешила перед тобою; я иду говеть в православную церковь». Эти слова сделали свое дело, и супруги в тот же день молились в старообрядческой часовне австрийского священства. Пасху посещали часовню, а затем Дионисий Иосифович уже и окончательно «исправился»… У Сушкина Д.И. кроме упомянутого уже малолетнего сына Иосифа, было еще три старших сына: Михаил, Иоанн и Кондратий и три дочери: Агрипина, Анна и Вера. «Сушкин хотел и всех детей исправить», но этому воспротивилась его супруга. Она заявила, что этого сделать нельзя скоро; нужно выждать время, так как наступала уже пора женить старших сыновей. Старик Сушкин питал крепкую уверенность, что скорее всего перейдет в раскол третий его сын Кондратий, который с 15 лет по торговым делам жил в Орле, где в это время был главный приют разных раскольничьих сект. Здесь, по описанию о. Макария. мужчины стригли себе макушки и на лбу выстригали венчики, женщины ходили в душегрейках и сарафанах с долгорукавками. Отправляясь на молитву, женщины надевали «холодники» и покрывались платком не на угол, а опуская оба конца по сторонам. Кондратий с распростертыми объятиями был принят в среду старообрядцев, посещал их часовню, читал и пел там на клиросе, и все думали, что из него выйдет настоящий уставщик, но по своему характеру живому и веселому, с своими склонностями быть в обществе, «поухаживать за прекрасным полом, попеть, поплясать и покурить» он не мог помириться с воззрениями старообрядцев и остался навсегда сыном православной церкви. Старшие два сына по торговым делам жили большей частью вне дома, а потому об их «исправлении» и мало думали. Что касается дочерей, то все они были, вопреки их воле, присоединены к старообрядчеству и почти насильно выданы замуж за старообрядцев. Старший сын Дионисия Ивановича Михаил Дионисьевич был женат на Марье Андреевне Маскатиной, на женщине очень умной и по тому времени даже образованной, а второй сын Иван Дионисьевич, отец покойного отца о. Макария, вступил в брак с Феодосьей Петровной из фамилии тоже Сушкиных. Федосья Петровна была «небольшого роста и средней красоты», происходила из семейства, «приупавшего вследствие торговых невзгод», а посему Иван Дионисьевич не с особенной охотой брал ее себе в замужество. Трижды ходили «на смотрины» и не оставляли шляпы, что, по тому времени, означало согласие жениха на брак и только в третий раз Иван Дионисьевич оставил свою шляпу случайно, по забывчивости. Впрочем, Иван Дионисьевич не желал выходить из послушания своему отцу, которому хотелось оженить своих сыновей на девушках «из честнейших домов в городе» и при том скромницах, чтобы потом можно было их легче «исправить». От этого брака родились сыновья Василий, Иван, Петр и 16 февраля 1821 года Михаил, в монашестве Макарий. На третьем году, после рождения сына Михаила, Иван Дионисьевич по торговым делам из Тулы переехал на жительство в Петербурга со всем его семейством, кроме последнего сына. Двухлетний Миша был оставлен в Туле у бабушки и прожил у нее почти до семилетнего возраста. Бабушка Акилина Васильевна, не имея у себя в доме других детей; привязалась всей душой к живому, остроумному внучонку и, по любви к нему, снисходила ко всем его шалостям и прихотям. Ребенок воспитывался под надзором няни Марфы, которая, по сознанию самого о. Макария, «любила его, кажется, больше матери и следила за каждым его шагом». С шести лет его засадили за «букварь» под руководством одной крепостной весьма начитанной женщины, а затем вскоре же заменили его «Часословом», по которому бойкий мальчик начал читать скоро же быстро и толково. Успехи в грамоте радовали дедушку, который постоянно брал с собою своего любимого внучонка в часовню, в надежде, что в будущем, он и его «исправить». В этих видах многое он прощал своему любимцу и всячески его баловал. Так как мальчик был большой охотник до лакомств всякого рода, то его карманы всегда были ими переполнены. Зная эту слабость своего семилетнего внука, дед однажды, возвратившись из старообрядческой часовни, начал вести с ним такую беседу: «Нравится ли тебе в нашей часовне»? Бойкий мальчик смело ответил: «Нет, у нас в Церкви лучше». «Чем?» ― продолжал допрашивать дедушка. Мальчик ответил: «У нас светлее и отворяются Царския двери, а у вас нет». Несколько времени спустя после этого разговора, бабушка призывает к себе внука и внушает ему: «Дедушка хочет тебя „исправить“, но ты скажи ему, что я без батюшки не смею». На другой день дедушка ведет такую речь к своему ребенку-внуку: «Переходи к нам в часовню, мы тебя будем любить больше других». Внук ответил в смысле внушения бабушки и при этом разрыдался на все комнаты. В скором времени от Ивана Дионисьевича из Петербурга было прислано в Тулу письмо приблизительно следующего содержания: «Батюшка, вы пишите ко мне, что желаете присоединить сына моего Михаила к часовне, то я скажу вам вот что, за что вперед прошу простить меня Христа ради. Вы разрознили нас с собою и с братьями, о чем мы теперь немало скорбим. Вы предполагали поженить нас и тогда обратить в свою веру, но дела торговые изменили ваш этот план. Мы остались навсегда разделенными с вами, ибо не предвидится никакой надежды, чтобы семья могла бы когда-нибудь соединиться вместе. При помощи Божией, дела наши расширились. Если и старший брат Михаил Дионисьевич, находясь так близко от Вас, не имеет времени побывать к Вам, то тем более Вы мне это не позволите, а, между тем, время изменяется. Быть может, моим детям, которых у меня четверо, когда-нибудь придется жить вместе: трое пойдут в церковь, а четвертый или останется дома или пойдет неизвестно куда. Вы сами имели на опыте: когда перешли в часовню, то братья Вас оставили, что неприятно Вам казалось прежде. Когда мы были молоды и бывали дома, Вы с матушкою уедите в часовню, а мы отправимся в церковь, а пришедши домой опасаемся друг другу сказать что либо о торжестве праздника, ибо каждый имел свои понятия. Потому, испытав тяжелое впечатление на себе, я не желал бы, чтобы и сын мой испытывал то же. А так как Вы не желаете уже отпустить его к нам и хотите обучить его грамоте и сделать из него себе помощника, как в Вашей ежедневной службе, так и в делах, то он не изучит своих обязанностей к отцу и матери. Прошу оставить его на время, которое указано будет Богом». Иван Дионисьевич не сочувствовал намерениям своего отца, как это видно по тону письма, и не прочь был сейчас же вырвать своего малютку, на которого, к слову сказать, доселе не обращалось родителями никакого внимания, но дальность расстояния и неудобства путей сообщения заставили его оставить мальчика на руках дедушки до первого удобного случая. Такой случай вскоре представился и для мальчика безвозвратно миновала пора счастливого детства, пора раздольной жизни под крылом нежно его любившей бабушки и доброй няни. Не зная своих родителей, живя вдали от них, ребенок сжился с окружающими его лицами, который страстно были привязаны к нему, сроднился с окружающею обстановкой и не с охотою собирался в Петербург к своим родителям и к своим братьям, с которыми его связывало одно лишь кровное родство. «Мне весьма не хотелось» собираться к отъезду замечает в своей автобиографии о. Макарий, но не с радостью также раздавались с ним бабушка и его няня. Первая «плакала несколько дней», а вторая ― «плакала более всех чуть не в голос, обещая навестить ребенка при первом удобном случае». Из Тулы выехал ребенок вместе с дядею Петром Семеновичем Ложниковым, женатым на Вере Дионисьевне, который ехал в Петербург «для заведения своих дел». Но до Петербурга на сей раз путешественники не доехали. Петр Сёменович почему то раздумал ехать в Петербург и вернулся обратно в Тулу, а мальчик Миша оставлен на время у старшего дяди по отцу Михаила Дионисьевича и прожил здесь в Москве до лета, посещая с своими сверстниками приходское училище у Вознесения, что за Серпуховскими воротами, близь конной. Летом, после перенесенных потрясений вследствие потери супруги, приехал в Москву Дионисий Иосифович «для исповеди и причащения» вместе с зятем Петром Семеновичем, который на сей раз предполагал привести в осуществление мысль о поездке в Петербург, почему-то, как известно, не состоявшейся почти год тому назад. С этим своим спутником маленький Сушкин и отправился далее в Петербург к родителям. Холодна и тяжела была встреча сына с родителями, которых он не знал. В своей матери, встретившей гостей на лестнице, он признал лишь «большое сходство с теткою сестрою матери, девицею Пелагиею, так что почти принял ее за нее». Явившийся в дом отец встретил своего малютку сына официально; поцеловав его, он начал расспрашивать его о здоровья, на что гость отвечал упорным молчанием я Неохотно» он отвечал на вопросы своих братьев, облепивших гостя со всех сторон. Его смущение в новой для него семье еще более усилилось, когда он заметил что братья, слыша частое употребление им слова: энто-то и видя его неумение держать себя порядочно в обществе «помирали со смеху над ним. Поэтому он долго не мог сойтись с братьями и «дичился» их. Вообще в родной семье он не встретил ни ласк своей покойной бабушки ни беспредельной любви своей няни и ему казалось, что он попал «как бы в чужое семейство». Дядя Петр Семеновичу с которым он приехал, «казался ему роднее всех на свете», а потому весьма естественно на первых порах своей жизни в Петербурге, мальчик «одну отраду находить в свидании с дядей, от которого не отступал ни на шаг, когда он бывал дома». Вся обстановка внешняя н домашняя чрезвычайно не понравилась новому члену семьи Н.Д. Сушкина: «даже в Москве, по замечанию о. Макария, мне было привольнее, нежели в Петербурге». Феодосия Петровна, как женщина, «набожная» и воспитывавшая своих детей в страхе Божием и в строгом исполнении всех церковных обрядов православной церкви, вскоре после первого же свидания с сыном, осведомилась у него о его религиозном воспитании в доме дедушки, и к своему огорчению, нашла, что мальчик не имеет никакого понятия о добрых навыках, приличных мальчику христианской благочестивой семьи. Он не знал наизусть ни одной молитвы, а поэтому его как уже «недурно читавшего по-славянски» немедленно засадили за часослов и не ранее позволили оставить его, как он бойко вытвердил начальные листы его до символа веры включительно. Через неделю после приезда в Петербурга, Миша остальными братьями стал посещать частную школу, в которой дети обучались пространному катехизису, священной истории Ветхого и Нового Завета, русской грамматике, арифметике, алгебре, бухгалтерии, умению пользоваться логарифмами, языкам немецкому и французскому и танцам. Провинциализмы, приобретенные мальчиком в Туле, вызывали и здесь насмешки со стороны товарищей по школе, и ему не было легче сравнительно с домом, но на его счастье его полюбили за прилежание и успехи учитель и учительница (муж и жена), содержатели пансиона, которые «для учеников были как отец и мать, смотрящие за своими детьми». Обратив внимание на мягкую душу и нежное сердце мальчика и на его прилежание, они приняли его под особое покровительство, защищали от нападок сверстников, мало-помалу исправили его провинциализмы и научили держаться хорошо в обществе. Михаил Сушкин учился хорошо по всем предметам, но ему давалась с особенною легкостью математика, которую он знал «исправно». Успехи в математике примирили отца с сыном, который стал смотреть на Михаила-сына, как на будущего хорошего помощника в его торговых делах. Изучал мальчик и языки и главным образом немецкий, которым не бойко он владел до самой смерти, но отец находил это знание излишней роскошью и прямо запрещал ему. Но сын плакал и украдкой продолжал учиться. Писать каллиграфически он не мог научиться, не смотря на принуждение и наказание, и до смерти почерк его не отличался ни красотой, ни разборчивостью. Танцы мальчик изучал с полной любовью и впоследствии к ним пристрастился в значительной степени, так что, можно сказать, он был страстным охотником до танцев. Относительно детства, воспитания вне дома и религиозного воспитания дома под руководством матери Феодосьи Петровны о. Макарием сообщаются самые подробные сведения в его автобиографии. Это воспитание было обычное в начале истекшого столетия в купеческих благочестивых семействах, в сожалению, ныне редко практикуемое и в этом сословии. В виду интереса вообще и в частности из желания уяснить себе под какими воздействиями шло детское и юношеское воспитание о. Макария, мы остановимся со вниманием на этом моменте его автобиографии и сделаем из нее более или менее подробные извлечения. «Обычно мы вставали, ― рассказывает о. Макарий, ― ежедневно в 7 часов, потом нас заставляли молиться по лестовке. Этим заправляла покойная наша матушка. Нас собирали в гостиную, где была ее благословенная икона Владимирской Божией Матери. Там она становилась сзади, а мы все впереди. Каждый должен был сотворить крестное знамение и поклон прилично; рассеянность, невнимание к делу, были наказываемы чем-либо, или прибавлением какой-нибудь молитвы или отнятием одного сухаря за чаем, или целой чашки чаю. По окончании молитвы, мы приветствовали родителей с добрым утром, и потом собирались к чаю отец, мать и нас четверо. Нам давалось по две чашки чаю или по три, кто хотел, но не больше, в скоромные дни ― три сухаря, а в постные ― белый хлеб тоже по три ломтика. Затем отправляли нас в школу, с человеком. Пришедши в школу после приветствия учителя и его жены, исключительно двое мы (т. е. еще брат его Петр Иванович) обязаны были прочитать кафизму Псалтири. Это (делалось), по настоянию отца, чтобы мы, занимаясь другими науками, не забывали и слова Божия. Потом принимались за свой урок, заданный на дом. Таков был обычай. Из арифметики мы должны были подать задачу какому-нибудь старшему ученику, который проверял ее и, если находил верною, докладывал о исправности, за что получали одобрение и затем был выслушиваем заданный урок из катехизиса или грамматики, если же арифметическая задача была не исполнена, то над нею продолжали трудиться. Затем приближалось время обеда. В 12 часов мы обедали. Почти все мальчики оставались обедать в школе, хотя некоторые и недалеко жили. Тут мы иногда появлялись обедом, у кого что есть лишнее. У нас было обычно каждому половина франзали, если день скоромный ― мясо: телятина или птичье, весьма редко бифштекс, пузырь молока и еще что-нибудь или пирожное или фрукты, а в постный день полхлеба, по куску рыбы и икры. Потом нам давалось погулять час. Под нашими окошками был запустелый садик, в котором мы собирались и играли в „гуси-лебеди“... К 2 часам все собирались в класс, и сейчас начиналось чистописание под диктовку... и продолжалось писание 2 часа. Остальной час задавались задачи. Кто учился рисованию, тот что-нибудь чертил. В 5 часов или 5½ мы распускались. Приходя домой с человеком, который тоже за нами приходил, мы должны были отдать отчет о своем учении. На это были даваемы особые записки каждому из нас ― одобрительные или нет: конечно, по этим запискам мы и принимались с похвалой или бранью. После того давался нам чай в таких же порциях, как утром, и ― после ― если было лето ― давались какие-нибудь ягоды по чайной чашке. Потом принимались за уроки или отделку своей задачи. Если удавалось ее скоро кончить, то мы успевали еще выйти на балкон и погулять. В 10 часов садились кушать. Умеренность соблюдалась всегда и разговаривать, кроме отца и матери, никто не мог, разве когда спрашивали кого о чем. И если замечалась какая-нибудь шалость, то тотчас же делалось увольнение из-за стола. Покушав, мы опять отправлялись на молитву, в сопровождении матушки. А батюшка, хотя и с нами молился, но поспешно, от этого у них нередко были перебранки с матушкою: она его упрекала в поспешности, а он ее в медленности». «Квартира наша была на Васильевском острове в первой кадетской линии, между малым и средним проспектами. В доме купца Голубина, в приходе церкви св. Екатерины, возле самой церкви. Каждое воскресенье летом к всенощному бдению мы обязаны были ходить и становиться вместе с отцом, что нам очень не нравилось. Зимою будили нас к заутрени, к которой в особенности я всегда лениво вставал, за что нередко оставался без утреннего чаю. ранней литургии мы постоянно всегда бывали, где, по обычаю, подавались две просфоры: одна за здравие, другая за упокой и с громадным поминанием». «Круг лета или года мы проводили следующим образом. Начнем с великого поста. Первый день нас будили к заутрени. Приходя от оной, мы отправлялись в школу. У часов и вечерни мы не бывали. В этот день мы почему-то приходили домой кушать, но чаю (утром) нам не давали. Вечером, когда мы приходили из школы, в этот день все ощущали головную боль. Когда мы собирались к чаю, то на столе были мед и изюм и смоквы (инжир). Изюм быль двух сортов, и мы преусердно подсаживались к нему). В эти дни не давалось заповеди сколько пить чаю, и мы, пользуясь разговорами, усердно пожирали находящееся на столе... Матушка обычно во всю первую неделю кушала единожды, зато стол довольно сытный, почти вовсе не постный. Сухари с квасом, редька, грибы белые маринованная и черные шармованные и два блюда: горох и щи. Вечером был суп картофельный или рисовый, потом какое-то тесто соложенное и каша сладкая. Фруктов никаких не давалось до самой субботы и ничего сладкого. Субботы мы ожидали с величайшим нетерпением, в которую пеклись блины и делалась грибовая икра. Мы отправлялись в школу сытые и все время дремали. А если кто дозволить себе за блинами шалость, тому давались блины не с маковым маслом, а с конопляным, от чего прозвали (их) „зелеными блинами“. Конечно, попавший под опалу не мог есть без привычки, а довольствовался чем успел прежде. Во все воскресные дни великого поста мы ходили ко всем службам церковным. К вечернему чаю мы собирались все вместе, за которым нам давали орехов грецких, миндальных и простых, а иногда делалось миндальное молоко, которого я ожидал как праздника». «Со второй недели утром рано начинался чай и по обычаю хождение в школу. Обед и ужин всегда с маслом, кроме среды и пятка. Нередко на второй неделе нас заставляли говеть вместе с матушкою и уже тогда мы неопустительно ходили ко всем службам. Из школы к часам ходили в церковь Благовещения, а в среду и пяток в свою приходскую церковь св. Екатерины. В пятницу после обедни в школу не ходили. Когда приходили прощаться с отцом, он давал нам наставление, которое можно назвать скорее бранью: все бывшие шалости вспоминались в подробности. В нашем приходе был священник Иоанн Мелио-ранский, наш же туляк, которого мы уважали и любили. Пришедши от исповеди, по окончании всех служб, кушать нам не давали. Чай мы пили с условием, в какую-нибудь будущую среду или пятницу не пить чаю, ибо нам казалось, что мы не вытерпим. За исповедь мы давали священнику по рублю серебром. Я обыкновенно старался исповедываться утром, и священник не тяготился этим. Приобщались мы все у ранней литургии, (при чем) много ставили свеч к образам и обычно полагалось бутылка вина и пять просфор в алтарь. Мы все становились на левый клирос, где не было певцов, а только одни причастники. Это делала матушка для того, чтобы лучше выслушивать службу. По приобщении святых Таин, если была поздняя литургия, матушка оставалась, а мы уходили, чтобы застать отца, когда он не ушел по делам. Пришедши домой и напившись чаю, дожидались матушку. В этот день нам масляного почти ничего не давали, опасаясь, как бы, после недельного поста, не было дурно. В этот день нас заставляли читать что-нибудь из божественного Писания, и день этот проводился особенно благоговейно». «Затем следовали обычные дни. По какому-то обычаю матушка отгавливала в следующую неделю. Нам только дозволялось приходить в среду и пяток к литургии преждеосвященных. Так как к нам не мало ходило монахов и монахинь и носили просфоры, которые все собирались к посту, (то теперь) и съедались большом количестве, облитые горячей водой, но никак не чаем. Белого хлеба к утреннему чаю, икры и рыбы не давалось во весь пост, кроме субботы Лазаревой, когда давалась икра, и в день Благовещения и вербное воскресенье ― рыба. Постом хранилась особенно пятница Благовещенская, когда и вечером не дава лось хлеба…». «Страстная седмица проводилась так: если кто-нибудь говел из нас, то должен был являться к литургии прежде освященных, а кто не говел, то довольствовался утренней затем ходили в школу. В среду отпускались с разными наставлениями от учителя, который говел всегда на страстной седмице. Остальные дни: четверток, пятницу и субботу мы ходили ко всем службам неопустительно. Всю неделю мы кушали без масла, а в пятницу ― один раз после выноса плащаницы, также и в субботу после литургии. Хотя и бывала тогда ранняя литургия в субботу, но после нее не позволялось кушать. Пришедши от литургии и, напившись чаю, мы преспокойно отправлялись с отцом в противолежащую лавку для покупки десерта. Кто был взят в эту лавку для того составляло верх блаженства, ибо можно было хоть потихоньку полакомиться. Пришедши из лавки и, напившись чаю, все погружались в глубокий сон, кроме меня. Я убегал в церковь не Деяния читать, но посмотреть, немножко помолиться и расставить свечи, которые мне поручались. Сим поручением я очень интересовался. Окончивши поручение, я приходил домой. У нас уже начинали подыматься к заутрени». «Одевшись во все новенькое, мы уходили к утрени с отцом, где, пользуясь многолюдством, мы убегали в алтарь и там в числе самых знаменитых прихожан рисовались впереди. Мое удовольствие было похристосоваться прежде домашних с священнослужителями и видеть всю церемонию: как начиналась утреня, как совершалось каждение и т. п. Но окончании утрени, мы оставались на раннюю литургию. Все это оканчивалось к трем часам утра. Обычно в то время в Петербурге начиналась утреня к 12 часам, что возвещалось 101 выстрелом в Петропавловской крепости, чего мы ждали с нетерпением, также, как и окончания литургии. И что за неописанный восторг был за этой утренней! Едва ли он повторялся когда-нибудь в возрасте. Это было лет до 15. Пришедши от литургии мы христосывались со всеми и разговлялись. К этому (времени) были приготовлены и артос, и крещенская св. вода, потом антидор и просфоры и затем разговлялись. При этом давалось наставление всегда есть, как можно меньше, но мы все в конце пасхи всегда делались нездоровы. Пасху проводили почти всегда дома, никуда не выезжали, разве куда нибудь отправлялись в прогулку, а иногда в тихомолку и к качелям на Адмиралтейскую площадь. Всю пасху мы ходили по всем службам, которые отправлялись весьма скоро. А что нас занимало, то это ― крестный ход кругом церкви каждый день с артосом после литургии, а в субботу ― после утрени. Тогда уже ранней литургии не бывало, но поздняя, по случаю раздачи артоса, который мы считали за непременное получить, хотя нам присылали его (т. е. на дом). С первых дней отец мой, которому делалось много визитов, и сам ездил, но мы ограничивались одним учителем». «После пасхи мы отправлялись каждый по своим делам. Так проходило до мая месяца. Мы, кроме школы, никуда не ходили, разве только когда проходил лед по Неве, тогда мы ходили смотреть на оный. С мая нам позволено было ходить па Смоленское кладбище с нянькою. В один из таковых, чая этой прогулки, мы с братом Петром очень разрезвились. Я нечаянно ударил его няню, и при том сказалъ: „Какая ты толстая!“. Это было донесено отцу, который до того оскорбился моими словами, что не пустил меня на Смоленское кладбище, оставил дома, запер в темный корридор до прихода моей матери от поздней литургии, которая, пришедши и, увидав меня в таком положении, пошла к отцу спрашивать и, переговорив тамъ между собою, меня вывели из затвора и посадили на целый день читать Псалтирь, предварив многими наставлениями при горьких моих рыданиях. Известно, как чтится день св. Николая в России, но и на это не обратили никакого внимания. Пришли братья мои и, увидав меня в таком положении, младшие этим очень поразились. Быть может мне бы и дали обедать, но так как виною был старший брать Василий Иванович, донесший отцу о моих словах, то я не упустил случая высунуть ему язык и сказать: „ябедникъ“, что было опять донесено и получено за оное две пощечины и совершенное оставление без обеда. Когда пoкончился обед и все улеглось, до тех пор я читал громко Псалтирь, и когда легли спать, то за мной поставили надзор брата Ивана Ивановича, у которого я попросил что-нибудь покушать. Он мне отказал в этом, боясь преследования Василия Ивановича, да и сам был недоволен, что я позволял себе дерзость в словах, однако (потом) в кухне достал хлеба и отправил меня в темный корридор, где я сидел, (чтобы) там (я) покушал, ибо там никто не ходил. Наскоро поевши, я обратился опять читать Псалтирь, которую продолжал до 4-х часов дня. Когда подали чай, то позвали брата Ивана Ивановича и спросили: сколько кафизм я прочитал? Он отвечал: шестнадцать. Пошло испытание ― не пропустить ли я? После многих опять истязаний с разными наказаниями (т. е. наставлениями), я был прощен. Затем дали чаю и кусок хлеба. Всего тяжелее для меня было, как я помню, делать поклон брату Василию Ивановичу. Мне непременно хотелось сделать ему какую-нибудь гримасу, но так как все здесь были собраны, то и не удалось. Так строго смотрели за нами». «В праздники у нас все было изящное. Утром давали кофе, которого я терпеть не мог. В это время я бегал поговорить с приказчиками, которые и собирались только раз в неделю, в ожидании кофе. Затем подавался чай. Я отправлялся пить оный, ибо братья были уже сыты. К обеду весною приготовлялась какая-нибудь зелень, соус, напоследок, блеманже и пирожное. К вечерни, если никого не бывало из гостей, нам давали что-нибудь из лакомств: летом ягоды, а когда их нет, то орехи». «Я гораздо больше (других) истреблял всевозможные лакомства. Избалованный этим, я не удовольствовался тем, что нам давали, хотя, если бывали гости, нам уделяли всякого десерта по (большой) части, а также и варенья. Но для меня всего этого не доставало. Я прибегал в постыдному ремеслу ― красть. Если не находил ничего в шкафах, в таком случае я уже брал сахар и ел. Однажды узнав, что брат Иван Иванович не съедает своего лакомства, а собирает в сундук, стоящий у нас под кроватью и принадлежащей ему, я преспокойно достал его спрятанные гостинцы и ел, пока не опорожнил всего. Когда же брату Ивану Ивановичу захотелось полакомиться, он открываете сундук и не находит ничего. Тогда он с воплем крепким бежит к матушке жаловаться, что опустошен его сундук. Тотчас подозрение пало на меня. И так как я отказывался, то положено было спросить прислугу. Но когда пришел с биржи отец, то преспокойно порешил, что это работа моя. Сколько я не отказывался, обижаясь на подобные подозрения, но отец порешил привязать меня веревкой к кровати, где стоял сундук. А между тем спросили-таки прислугу, из числа коих один донес на меня, что я ему давал из этих гостинцев. Вследствие этого я был оставлен без чаю и ужина. В другой раз вследствие постового голода на первой недели поста я наелся пря-ников, называемых жамками, за что понес много неприятностей в особенности от брата Василия Ивановича, который на подаваемой еженедельно от учителя записке о нашем поведении, написал две буквы: „Б. Ж.“, что означало: „блюдечко жамковъ“. Почему учитель вопрошал: что это написано? После многих изветов, я, наконец, признался учителю, который не похвалил распоряжения домашних ― морить детей голодом». «В день св. Троицы, так как не бываете ранних литургий, то мы спали более обыкновенного, а между тем отец посылал покупать березок, рябины, которые покупались в болmiом количестве для квартиры нашей, и пуки цветов, которые мы все развязывали, отбирая самые лучшие для отца и матери. К этому кто-нибудь приносил (еще) из сада. Мы связывали как себе, так и прислуге и отдавали каждому, а сами расставляли березки по комнатам. Затем в 10 часов начинался благовест. Мы отправлялись в церковь и при этом нам давалось наставление, чтобы каждый букетик был облить слезами. На вопросъ: „зачем“? отвечали: (за тем) „что Бог дал дожить до весны и что все устроено для человека, как настоящий праздник, так и цветы, которые нас увеселяют“. Конечно, при чтении молитв Пятидесятницы, (мы) старались как-нибудь выжать хоть одну слезинку, чтобы, пришедши от литургии, сказать об этом. Церковь тоже убиралась разными деревцами. Эти оба дня мы проводили празднично. Обычно нас ни на какие гулянья не отпускали, то мы довольствовались гуляньем на балконе нашей квартиры, ибо мимо нас обычно ездила публика на острова, как то: Крестовский, Елагин и другие. Иногда мы ходили к кому-нибудь из знакомых наших в гости, где есть сад, но это утешение получалось весьма редко…»/ «29 мая у нас праздновался день именин матери. Иногда приглашались гости к чаю, который оканчивался вечернею закускою. Гости были обычно из окружающей среды, сотоварищи по торговле отца, браковщики и иногда иностранцы. Вечер обычно проходил в том, что они играли в карты, а затем расходились. Курить у нас не дозволялось, а в то время и курили очень мало. Дом наш посещало мало (народу), так как матушка была очень религиозна, публичные гуляния и театры не посещала, а светские женщины привыкли к рассеянности: и только разговору было о том, что происходило в театре или на гулянье. К нам ездили женщины из девяти домов ― шести русских и трех иностранцев и то почти не более двух раз в год: один раз 27 января, в день именин отца, а в другой раз когда-либо с визитом только. Нас брали в 4 места, преимущественно туда, где были дети, с которыми виделись мы тоже не более двух раз в год. Летом обычно мы имели утешение отправляться в Колпино, где чудотворная икона образа св. Николая. Там, отстоявши литургию и молебен, мы отправлялись на водопад, откуда старший брат покупал нам „змей“, и мы наслаждались пусканием „змея“. Затем подавалась карета, и мы отправлялись в Царское село, где подъезжали прямо к царскому саду, гуляли там часа три и, так как мы имели там знакомых, отправлялись из сада пить чай и ужинать. В Царском селе посещали дворец. Церковь и все досто-примечательности, зверинец. Но это я уже мало помню. Помню, что, по нашему возрасту, нас занимал очень слон, которому при нас давали есть и пить, и лебеди, которые находились во множестве в царском саду. По приезде, рассказам, как дома, так и в школе, не было конца. Иногда мы ездили в Сергиевскую пустынь, откуда, тоже после литургии и, пообедавши, мы, к неописанной нашей радости, отправлялись в Петергоф, где с восторгом обегивали весь сад и особенно всегда старались видеть царскую фамилию, которая всегда летом там проживала. Мы имели счастие видеть, как сама Государыня удочкою ловила рыбу в пруде. В это самое время был там настоящий Император Германский Вильгельм I. Государь Але-ксандр Николаевич тогда был не более 16 иди 17 лет. При появлении его Государыня приходила в восторга. При звуке колокольчика, выходила рыба наверх и попадала на удочку. Государыня потом и вся царская фамилия катались в линейках по саду. Где бы она (фамилия) ни находилась, всегда была преследуема. Так русский народ любить своих царей и их семейства! К 8 часам вечера, когда публика собиралась ко дворцу, для царской фамилии поданы были кресла, в которых посидела она до 9 часов. В 9 часов, когда забили зорю и заиграла музыка „Отче нашъ“, Государыня сотворила на себе крестное знамение, встала, поклонилась публике и отправилась внутрь дворца. Пред дворцем был устроен театр для приехавшего дорогого гостя, нынешнего императора Вильгельма, и весь сад был иллюминовав. Пьеса давалась китайская ,,Киа-Кинг“(?). В это время с нами случилось странное происшествие. Так как матушка, по данному ею обету, не являлась никуда на гуляния, ни на иллюминации, то попросила, чтобы приказчик проводил ее до кареты. А мы остались с отцом, чтобы видеть когда пойдет Государь и Царская фамилия. Приказчик, проводивши матушку и, возвращаясь оттуда, так как имел привычку очень скоро ходить, почти стремглав бежал и наткнулся прямо на Государя, который ему сказал: „Что ты братец, так не осторожен?“. Когда он подошел к нам, то не мог слова выговорить от страха и все оглядывался ― не ищут ли его. Иллюминация была превеликолепная, или лучше сказать, редкое зрелище. При многоцветных огнях были пущены все фонтаны, вода которых казалась как бы розовою. Поздно вечером мы возвратились в карету и поехали домой». «Петров пост мы кушами рыбу, не разбирая среды и пятка. Весною в Петербурге особенно хороша рыба ― рябушка, корюшка, а в Петров пост ловится отличная лососина и сиги. С лососиною делали ботвинью, из сигов уху, из рябушки и корюшки ― жаркое и из свежых огурцов ― салат. В Успенский пост мы не кушали рыбы, а постное. 1 августа добывался нам отличный сотовый мед. На Преображение разрешалась рыба. В некоторые годы говели в этот пост. На Преображение начинали кушать яблоки. День Успения мы проводили торжественно, ибо это был наш храмовой праздник, и у нас бывали гости самые близкие. После вечерни подавался дисерт из всевозможных ягод. В продолжении лета не мало служило в удовольствие варение, которое матушка варила в большем количестве для годового обихода. Хотя мы и немного пользовались (вареньем), но за то ягоды нами пожирались в изобилии. Осень проводили мы не скучно: в школу мы ходили при свечах и возвращались при свечах. В школе во время сумерек нам было позволено резвиться, а иногда и танцевали между собою. Вечером большею частью мы писали под диктант. Возвращаясь домой к чаю, мы уже уроками не занимались потому, что в это время мы сидели школе и там оканчивали их. В зимнее время также нас проходило. Когда наступал Рождественский пост, кушали постное, а большею частию рыбу. Матушка во все посты не кушала рыбы по средам и пяткам. К Рождеству Христову нам шили обновки, а в школе за неделю учили рацеи, который мы должны были сказать пред родителями в день Рождества Христова после литургии, за что получали денежную награду. Эти деньги складывались в особый кошелек, который хранился у матери, и не давались нам ни на какие траты. В эти праздники, в отсутствии отца, мы наряжались по-домашнему, преимущественно в женский наряд. Иван Иванович был за парикмахера…» На этом обрываются автобиографические воспоминания покойного о. Макария, записанные в 1877 году с его слов иеромонахом Миною. Очевидно, после объявления русско-турецкой войны, когда прекратились сношения Афона с Россией, на досуге о. Макарий хотел воспроизвести в памяти, в общих чертах важнейшие моменты своей жизни и передать их на бумаге, но затем, по окончании войны, за недосугами он оставил эту свою прекрасную мысль невыполненного и свои воспоминания неоконченными. Но для характеристики самого отца Макария и именно в его детские годы в этом известном отрывке дано нам все, что необходимо. В приведенном нами отрывке симпатичный образ великого будущего аскета обрисовывается со всей привлекательной рельефностью, которой трудно было бы достигнуть, извлекая черты его жизни из устных рассказов его современников и даже родственников.
Глава II. Жизнь в «миру»
Время вступления Михаила Ивановича на коммерческое поприще и причины короткого срока обучения. Его первые шаги на этом поприще и неудачи. Первые мысли о монашестве. Поездка в Казань и тяжелая жизнь в этом городе. Первая поездка на ярмарку в Нижний Новгород. Возвращение в Тулу и скитальчество по ярмаркам нашей юго-восточной окраины. Жизнь в Воронеже и первые выходы в свет. Увлечение и разочарование. Самостоятельная коммерческая деятельность и времяпрепровождение, в обществе сверстников и знакомых. 1845 год и сближение с матерью. Поездка с нею в Киев на богомолье и результаты ее для обоих. Намерение отца женить Михаила Ивановича и просьба его об отсрочке «на год». Поездка в Старый Оскол и мысль о путешествии на восток с паломническою целью. Письмо к отцу по этому поводу. Свидание сына с отцом и личные переговоры о поездке. Благоприятное решение отца и душевное состояние сына в первые и последующие дни после получения согласия отца на эту поездку. Сборы в дорогу. Характеристика его спутника, крепостного крестьянина Евграфа. Последние дни в Туле, расставание с родными и выезд из дома.
Быстро промелькнули детские годы о. Макария, а вместе с тем и годы его воспитания и обучения. Если еще и ныне, при всеобщей воинской повинности, богатое купечество редко проводить своих детей чрез гимназии и университет и ограничивает их воспитание лишь городскими школами и редко реальными гимназиями, чтобы приобрести некоторые права на льготу, при отбывании воинской повинности, то тем с большим правом могли так рассуждать коммерческие люди тридцатых и сороковых годов истекающего столетия. «Рекрутская квитанция» в ту пору вполне гарантировала свободу от военной службы купеческих детей, сколько бы их не было у отца семейства. Иван Дионисьевич Сушкин не представляет исключения из ряда коммерсантов того времени. Он порешил, имея при этом и свой личный опыт, что пяти лет обучения в частном пансионе достаточно для того, чтобы из мальчика, особенно прилежного, вышел прекрасный «подручный» человек и хороший помошник в торговле, а «в своем глазе» Иван Дионисьевич, при сложности своих торговых операций, крайне нуждался. В частности в представлении Ивана Дионисьевича его Миша был достаточно выучен и имел уже право считаться образованным коммерсантом. Он «читал хорошо, арифметику знал исправно» и быстро умел переводить денежные иностранные курсы на русские и обратно, что при сделках с иностранцами, с которыми главным образом велась у Сушкиных торговля, было большею находкою для Ивана Дионисьевича. Эти познания своего сына в ыатематике с коммерческой точки зрения отец оценил должным образом и через это даже стал оказывать к нему некоторого рода благоволение. Итак, на четырнадцатом году своего возраста о. Макарий прямо со школьной скамьи попал в самый кипучий водоворот жизни, т. е. вступил, как он выражается, «в коммерчески круг» доселе ему знакомый лишь понаслышке. Из мальчика он сразу превратился в юношу, Михаила Ивановича, сделался «подручным» человеком отца, а для посторонних «хозяйским сыном», или даже настоящим хозяином. Резким и в высшей степени тяжелым показался такой переход для Михаила Ивановича. Из его памяти еще не изгладились воспоминания о родительских подзатыльниках и окриках, которыми часто наделял отец, Редко появлявшийся в семье, в период детского воспитания, а теперь ежечасно и ежеминутно предстояло быть на глазах требовательного и строгого отца. Поэтому Михаил Иванович на первых порах своей деятельности коммерческой «всего боялся», опасался за каждый свой шаг, за каждое свое неосторожное слово. Не будучи знаком с добротою товаров и с их ценами на бирже, он боялся спросить своего отца о том и другом, чтобы не раздражить его или не обидеть, а обращаться за разъяснениями и справками к приказчикам он не хотел, так как, по юношескому и пожалуй по природному гонору, в глазах их он старался соблюсти свое хозяйское реномэ, свой авторитет который, как ему казалось, этим уже подрывался. «В товарах ценность более старался сам узнать, ― пишет о. Макарий в своем дневнике, ― но спрашивать стыдился и боялся». Вскоре же Михаилу Ивановичу представился случай разыграть роль уже настоящего хозяина. В 1836 году в ноябре месяце Иван Дионисьевич с супругою отправился в Москву на свадьбу старшого сына Василия Ивановича, который сосватал себе девушку «образованную, с благородной душой, но в высшей степени занятою собой» из фамилии Гжельцевых. Дома хозяином оставлен был Михаил Иванович. Казалось бы, что теперь вне отцовского глаза он мог бы пожить свободнее и в свое даже удовольствие, но на самом деле не так было. К великому огорчению Михаила Ивановича в доме родителей в это время проживал случайно для излечения глаз слепой дядя по отцу Кондратий Дионисьевич, который, до своему болезненно раздражительному характеру, «на каждом шагу обижал, кричал, бесился, сам не зная за что» на своего племянника. Положение в доме скромного и впечатлительного Михаила Ивановича казалось для него невыносимо тяжелым, и он начал «упадать духом». К этому нужно присоединить и то, между прочим, обстоятельство, что в доме он был совершенно одинок, и решительно не находил по душе себе человека, которому бы мог поверить скорби своего нежного доброго сердца, потому что единственно симпатичный ему человек брат Иван Иванович, с которым он «жил довольно ладно», оставил родительский дом еще год тому назад и оплаканный им уехал в Тулу для помощи деду. Душевные муки впечатлительного до болезненности юноши убились совершенно неожиданным и непонятным образом для него самого. «1836 года декабря 18 числа зимний дворец сделался жертвою пламени. Я, ― замечает о. Макарий, ― страдал за потерю царскую не лучше, сам не зная от чегo». Среди этих тяжелых душевных мук, едва понятных в мальчике четырнадцати лет, единственным для него развлечением служило «чтение духовных книг», так как, по его собственному выражению, его «мысль более и более распространялась к духовному». За чтением юноша забывал о житейских треволнениях и неприятностях, так рано выпавших на его долю и для борьбы с которыми у него не было ни жизненного опыта, ни собствен-ных еще нераскрывшихся нравственных сил. Мысль его витала в мире идеальном, где жизнь с ее суетою и скорбями была далеко за крепкими монастырскими забралами, где царствует братская любовь и вечная благодатная тишина, где денно и нощно люди подобно ангелам от глубины своих сердец воссылают горячие молитвы к Творцу своему... Большим контрастом для идеалиста юноши казалось, после этих сладостных грез и мечтаний, жизнь его окружающая, серая действительность с ее постоянными буднями, и невольно для него самого «мысль его озарялась неземным желанием ― быть последним рабом какой-нибудь обители». Правда, о. Макарий об этом своем юношеском желании замечает, что оно «посеялось видно на камени», т. е. не перешло в область действительного, не осуществилось тотчас же на деле, так как «солнце ― частые посещения гостей дяди и из больницы и других ― его развлекали», но на самом деле едва ли не это именно «неземное желание» и заронило в душу будущего аскета ту искру небесного огня, которая до времени лишь дела, но потом спустя долгое время, совершенно непонятным также для него самого образом, вдруг вспыхнула ярким пламенем, охватившим все его существо и поднявшим со дна его души полусознательное юношеское желание до такой высоты, что он на деле, самым настоящим образом взялся осуществить свои юношеские мечты и, как показала его жизнь, успел и сумел их осуществить. Тяжело жилось Михаилу Ивановичу в одиночестве, но мало сулило радостей ему и возвращение из Москвы в Петербург его родителей. Отель, по приезде, тотчас же потребовал точный отчет во всех деловых оборотах и произвел строгую ревизию кассы, в которой обнаружил к великому огорчению Михаила Ивановича, недочет 290 рублей ассигнациями. Вина в этом всецело пала на бедного юношу за его недосмотр. «Меня отец бранил и обижал, а я скорбел», ― замечает о. Макарий в дневнике, потому что считал себя совершенно неповинным в данном недочете. Несколько позже обнаружилось, что виновником в данном случае был дядя Кондратий Дионисьевич, который, по слепоте своей, выдавал нередко прислуге вместо двугривенного по золотому. Следующие два года своей жизни о. Макарий прямо зазывает «самыми неприятными» по случаю тех раздоров, которые шли в доме Ивана Дионисьевича между ним и его братом Кондратом Дионисьевичем вместе с его женою, женщиною «серого характера», доводившей кроткую Феодосью Петровну до положительной «истерики». В 1840 году, по случаю страшного пожара вследствие поджога неизвестных злоумышленников в Туле, причинившего убытков на 200 тысяч ассигнациями, Иван Дионисьевич оставил Петербург и отправился к своему отцу. Хозяином в доме вторично был оставлен Михаил Иванович. Но после некоторого навыка и практической опытности этот второй дебют в роли ответственного хозяина оказался вполне удачным. Исполняя со всем усердием возложенную на него отцом тяжелую «комиссию», Михаил Иванович «старался заслужить доверие иностранцев и купечества» и, по возвращении отца в Петербург все «дела сдал благополучно». Торжествуя свой успех в выполнении возложенной на него «комиссии» отцом, Михаил Иванович вскоре пережил несколько иных счастливых дней, о которых не приминул упомянуть в своем дневнике. 8 сентября он «удостоился видеть въезд в С.-Петербург великой нашей будущей Царицы Марии Александровны ― добродетель была написана на ее лице», а затем 6 декабря «удостоился быть во дворце при обручении видеть торжественный вход в Церковь, приложиться десной руке св. Иоанна Крестителя и видеть во всей славе своего Царя ― Отца...». Концом сорокового года жизнь петербургская Михаила Ивановича оканчивается, и с этого времени он уже никогда не видал нашей невской столицы. В последних числах Декабря месяца он хотя не без горьких слез и скорбей, при расставании с родителями, но с сознанием, что «без скорби мы не делаемся людьми» покинул Петербург и вместе со старшим братом Василием Ивановичем через Москву отправился в Казань, где Сушкины закупали сырье. Свой приезд 12 января 1841 года в Казань Михаил Иванович приветствует в своем дневнике следующим интересным восклицанием: «Так началось для меня новое житие, может быть, к лучшему!». Но, увы! Михаил Иванович жестоко ошибся в своих ожиданиях. Жизнь казанская, если не была хуже петербургской, то уже во всяком случае не лучше этой последней. Характер брата Василия Ивановича во многом напоминал характер его отца, через суровую школу которого он прошел и от которого успел многое позаимствовать для своей будущей деятельности даже и несимпатичного. К тому же Михаил Иванович далеко не был симпатичен своему старшему брату. Неудивительно поэтому, что жизнь казанская казалась положительно несносной для Михаила Ивановича, так как повторились те же огорчения и приятности, вакия он пережил в Петербурге, но с той разницей, что там все это выходило от отца, безприкословное повиновение которому он считал для себя святою обязанностью, а здесь карающим лицом являлся его родной брат всего несколькими годами старше его. Нетрудно понять разницу и внутреннего душевного состояния в обоих положениях. «Брат меня обижал на каждом шагу, ― читаем мы в дневнике, ― и даже позволил (т. е. обижать) Александру», племяннику дяди Михаила Дионисьевича, при-ехавшему вместе с ними из Москвы. «В мае месяце мы говорится далее, переехали на сушильный завод. Там жил грустно. Брат возложил на меня приемку кож и разборку, не показывая (т. е. как это делать). За самую безделицу строго взыскивал. Наконец мы ошиблись планом кожи, но по истине ошибся Александр, а вину свалили на меня. Когда у нас бывали гости, то я подавал им и дожидал, покуда (они) разъедутся». В таком приниженном забитом положении, при полном отсутствии «приятелей и знакомых», чем мог привлекать город «прекрасный и торговый» несчастного юношу? Где у кого мог искать он руку помощи, чтобы скорее настал желанный час» выхода из него. «Я скорбел, ― пишет юный страдалец, ― и в скорби прибегал к общему Утешителю... В это время, переделывая в Казани собор, нашли часовню, где молился св. Гурий и там образ Спасителя нерукотворный, написанный им самим на стене и скамейку, которая вся истлела. Туда в моем горе я часто ходил молиться и просил, чтобы мне избавиться от Казани». Молитва его, наконец, была услышана покровителем и просветителем Всея Казанския земли и «желанный час разлуки с Казанью для Михаила Ивановича настал скорее, чем можно было предполагать. Но, к его огорчению, и этот час не был освобождением навсегда от новых унижеиий и оскорблений со стороны его «старших». Осыпаемый «часто бранью» со стороны брата в самое «последнее время», пред выездом из Казани, он и не предполагал, что впереди его ожидают новые испытания и новые огорчения. 29 июля Михаил Иванович распростился с горькою по воспоминаниям Казанью и вместе с братом выехал на Нижегородскую ярмарку, куда для главного ведения коммерческих сделок и для надзора за торговлей вообще прибыл из Москвы, между прочим, и дядя Михаил Дионисьевич. Ярмарочное дело было новое для Михаила Ивановича, а потому он нередко делал промахи. Услужливые приказчики «самую малейшую ошибку» доводили до ушей дяди, который, весьма понятно, «сердился» на неопытного юношу племянника и не упускал случая с бранью читать ему наставления. Жизнь ярмарочная для других купеческих детей прошла весело и шумно, а для Михаила Ивановича она была невесела и даже положительно «скучна». После 6 сентября, когда ярмарочная жизнь окончательно замирает, Михаил Иванович выехал с дядею в Москву, где «началась его жизнь, ― по дневнику, ― с большой неприятностью. Никто не хотел меня предостеречь, всякую ошибку мою видно былой я жил как чуждый всех». На его счастье в октябре месяце прибыл в Москву дядя Иосиф Дионисьевич с целью сосватать себе невесту и несколько облегчил сердце бедного юноши, искавшего любви. Михаил Иванович «приютился к нему» и дядя не оттолкнул его, но «приласкал». «Я всюду, ― замечает о. Макарий, ― с ним ходил». 7 декабря Иосиф Дионисьевич «образовался (т. е. благословлялся образом) на вдове Краюшкиной Анастасии Ивановне», а в январе месяце состоялся брак. По этому поводу Михаил Иванович виделся с отцом, который приезжал из Петербурга в Москву нарочито на свадьбу своего меныпого брата. Приезду отца Михаил Иванович «был так рад, что ездил в контору дилижанса и встретил его там». Из Москвы, вскоре после свадьбы, Михаил Ивановичъ был отправлен в Тулу к деду, где прошло его счастливое детство. Этой поездке несчастный юноша весьма обрадовался, так как ему предстояло видеть знакомые места, среди которых он счастливо в холе и неге вырос, а также встретить любимого дедушку и еще более любимого брата Ивана Ивановича. В предвкушении этих сладостных его сердца удовольствий, юноша с восторгом мчался на почтовых под дорогой ему кров дедушки, но его мечты быстро разлетались в прах, когда, после первой встречи с родными, ему категорически объявили, что на утро он должен был ехать с братом Иваном Ивановичем на ярмарку в Лебедянь. Усталый от дороги, он молча выслушал наказ деда, и на утро был готов к отъезду, так как противоречить деду не полагалось по традиционному порядку, передаваемому из поколения в поколение в роде Сушкиных, к тому же противоречие и не было в характере скромного Михаила Ивановича. Закончив ярмарку в Лебедяни и, расставшись с братом Иваном Ивановичем, который поехал по делам в Харьков, Михаил Иванович непосредственно отправился на другую ярмарку в Михайловскую станицу. Это было в 1842 году. «Ярмарка удалась прекрасная» и Михаил Иванович был на верху счастья от этого своего первого самостоятельного в полном смысле этого слова опыта, который он сам называет в дневнике «первою ступенью на коммерческом поприще». Под свежим впечатлением переживаемого им блестящего успеха в торговле выехал Михаил Иванович из Михайловской станицы на новую ярмарку в Воронеж и вел ее непосредственно один без надзора старших. Светская жизнь в таком большом городе, где проводить зиму местные богатые помещики, куда теперь, по случаю ярмарки, съехалось с разных концов России именитое купечество, в городе земледельческом и торговом, благо и время было предмасляничное, ― шла в полном разгаре: балы, семейные вечера, маскарады, театры и подобные места общественных удовольствий раскрыли широко свои гостеприимные двери для ищущих удовольствий. И частная семейная жизнь обывателей в виду оживления в городе и наплыва приезжих гостей выходила из обычных рамок монотонной будничной жизни: всюду устраивались пикники, домашние танцевальные вечера и т. п. В виду такого искуса в молодом 21 года юноше пробуждается жажда к общественным удовольствиям со всей страстью его молодой, кипучей и увлекающейся натуры, еще не ведавшей ее прелестей и лишь в живом воображении рисовавшей эти удовольствия в самом привлекательном и очаровательном виде. Одного желания для молодого Сушкина познакомиться с этой жизнью было достаточно, чтобы гостеприимные двери семейных домов местного купечества раскрылись перед ним совершенно свободно. «Изящно одетый и просто писанный красавчик», благовоспитанный, с приличными манерами, живой и остроумный собеседник, прекрасный танцор, к тому же член известной в купечестве семьи Сушкиных, жених-миллионер ― все это вместе взятое рекомендовало его с самой лестной стороны пред местным еще неизвестным ему обществом. Михаил Иванович был дорогим и желанным гостем, где бы он не появлялся, и все считали за особенную честь принять его у себя в доме. Он «пустился в общества на вечера; танцевал и к себе приглашал». В этом чаду удовольствий, где все льстило его природному самолюбию, он прожил целый месяц, забыв решительно обо всём на свете. Настоящая действительность казалась ему волшебным сном, пробуждения от которого, по-видимому, он не желал. Но всему есть конец на свете; настал конец и его увлечению светскими удовольствиями и настал совершенно неожиданным для него образом. Шла пестрая неделя, т. е. неделя перед масленицей. Михаил Иванович отправился танцевать в клуб. Здесь во время самого разгара танцев, вдруг он слышит за своей спиной полузнакомый ему голос: «Михаил Иванович, да ты ли это? Ну, братец мой, вот этого я уже от тебя не ожидал!». Михаил Иванович прерывает оживленный танец, раскланивается с дамой и быстро поворачивается в сторону, откуда раздалось восклицание. Перед ним как бы из земли выросла плотная фигура, очень хорошо ему известного тульского купца, который в недоумевающей позе, с разведенными руками, вперив в него свои раскрытые от удивления глаза, стоял с боку танцевального зала. Появление этого купца до того произвело на Михаила Ивановича удручающее впечатление, что он совершенно растерялся и не знал, что сказать ему в ответ. Из элегантного кавалера и оживленного собеседника, каким он был несколько минут назад, Михаил Иванович превратился в настоящего школьника, захваченного на месте преступления. Для Михаила Ивановича довольно было одного вида знакомого земляка, чтобы он отрезвился чтобы рассеялся туман, доселе его окутывавший, и пред ним восстала грозная действительность в лице строгих отца и деда и требовательных дядей с нескончаемою бранью и всевозможного рода упреками. С быстротою молнии промелькнула в его голове мысль: а ведь теперь «об этом могут узнать старшие?». Под впечатлением этой мысли и пред страхом за будущую ответственность обескураженный Михаил Иванович быстро стушевался в толпе оживленных посетителей клуба и мрачный уехал домой. Но и дома, как кошмар, его мучила та же неотступная мысль, «повергшая в уныние», и он не находил себе покоя. Настала русская широкая масленица, когда русский человек и ест и пьет много и веселится сколько его душе угодно; когда разнузданность человеческих страстей, можно сказать, не признает никакого предела и не только не сдерживается, а как бы даже поощряется и одобряется заветами и обычаями старины глубокой. Воронеж не отстал от других городов матушки Руси великой и особенно веселился оживленно на этот раз. Молодой Сушкин во время этого всеобщего веселья сидел в своей квартире, держал самый строгий пост в пище и питье и неопустительно посещал все службы монастыря св. Митрофания. «Я, ― замечает о. Макарий в своем дневнике, ― не выходил (из дома) кроме монастыря св. Митрофания». Суровым постом и горячей молитвой он решился успокоить свою взволнованную совесть и облегчить себя от ее угрызений. Такая резкая перемена в образе жизни и поведении молодого Сушкина не могла не обратить на него внимания всех его знакомых. Упомянутый выше тульский купец ― причина его душевных настоящих мук, ― узнав о таком поведении юноши, явился лично к нему и после удивления и убеждений в роде того, что для покаяния довольно и семи недель поста, а теперь время «основательного» приготовления к нему, ушел, приговаривая при этом: «Ну, Михаил Иванович! Ну, право от тебя я этого не ждал». В субботу «на сырной неделе» Михаил Иванович «приобщился» Св. Таин и, успокоив свою совесть св. исповедью перед священником, «уехал в Тулу». Конец 1842 года, весь следующий год и до мая 1844 года, Михаил Иванович жил почти безвыездно в Туле и находился под тем же строгим режимом «старших», в каком прошла вся его предыдущая жизнь. «Дедушка взыскивал строго, ― пишет в дневнике о. Макарий, ― а дядя еще строже; я почти, кроме воскресения к обедни, никуда не выходил». Изредка, впрочем, Михаил Иванович оставлял на короткое время Тулу и ездил «по воловням, где кормились быки. За быками и дома дела было пропасть, я почти не успевал. Верного человека не имел, которому мог бы передать мое, ибо для меня дядя и тетка точно были чужие», а брат Иван Иванович находился постоянно в разъезде. «Наконец, ― пишет о. Макарий в дневнике, ― заблистала для меня утренняя звезда, ― я уехал в ярмарки и был в Лебедяни, Темникове, Тамбове, а потом ильинскую в Ромнах. Отдохнуло мое сердце. Я в Ромнах прилично одевался, был в собрании, театре. Так приятно прожил время, и ярмарка была удачная. Оттуда Бог сподобил меня быть в Киеве. Я приобщился св. Таин, проживши пять дней. Мне грустно было расставаться с Киевом, но я поехал на Полтаву и в Харьков на ярмарку покупать шерсть... Из Харькова я поехал на Старый Оскол и Ефремов, где нашел восьмидесятилетнего дедушку. Мы с ним, слава Богу, прожили время хорошо. Ни одного выговора я не получил, слава Богу! Из Ефремова (отправился) в Лебедянь, из Лебедяни в Урюпинскую станицу. В Урюпинской станице я одолжил рыльского купца Жижина деньгами 1500 руб., которые (он и) увез, не сказавшись. Я тосковал, передал записку на руки, но денег не получал. Из Урюпинской станицы отправился в Кирсанов и Тамбов, где был уже мой дядя Иосиф Дионисьевич, оттуда мы поехали с ним в Тулу. Пробывши там и сыгравши свадьбу двоюродного брата, я уехал опять с дядею в Ефремов, Лебедянь, Липецк, Козлов и Моршу. В Морше дали мне дело ― разливать сало. В это время я уезжал в Михайловскую станицу, и там тоже, надеясь получить деньги с Жижина не получил. Я писал ему письмо и просил именем его выслать мне деньги, а сам уехал в Моршу для разливки. Целую зиму и все время я жил порядочно. Знакомых имел только два дома ― Медведева и Демьянова. В это время мой отель с маменькою приехали в Тулу и я, отделавшись совсем, собирался ехать в Тулу. К величайшей моей радости Жижин деньги прислал, и я с полным удовольствием поехал домой к святой». Все последующие страницы дневника о. Макария до выезда за границу переполнены подобного рода деловыми замечаниями, мало или вовсе неинтересными для читателя. Поэтому, не касаясь частностей и опуская из дневника все малоценное для характеристики о. Макария, мы сделаем беглый очерк его жизни в миру до дня выезда его на восток и остановимся ближе подробно лишь на выдающихся фактах. Начиная с половины 1844 года и вплоть до 1850 года жизнь Михаила Ивановича изменилась к лучшему весьма значительно. Переезжая из города в город, с ярмарки на ярмарку, закупая шерсть, щетину, быков или разливая сало, Михаил Иванович был, как говорится, сам себе господин. В коммерческом деле он уже приобрел некоторый навык и практическую опытность, а по этому держал в подчинении у себя и в должном повиновении подручных людей. Строгого надзора со стороны «старших» уже над ним не было, и он располагал свою жизнь по собственному благоусмотрению, не опасаясь за то упреков выговоров и болmiих неприятностей. Торговлю старался вести «как можно чище», с тем, чтобы «не замарать сво. честь», которая для молодого и щепетильного в данном отношении юноши была дороже всего на свете. Со счетами, которые подавались «старшим» не менее как на 750 или 900 тысяч, он был всегда аккуратен и точен, дабы не возбуждать с их стороны подозрений и неудовольствий. Свободное от торговли время ― вечера одни праздничные он проводил «весело» в домах своих знакомых, «принимавших его везде, как родного». Здесь Михаил Иванович ухаживал за девицами, пользуясь в свою очередь их вниманием и симпатиями, с увлечением танцевал, вел оживленные беседы и т. п. Не чуждался изредка и общества своих сверстников и сотоварищей по торговле, в кругу которых шампанское лилось рекою. После одного из таких куражей Михаил Иванович схватил горячку и был сильно болен. В бытность свою в Урюпинской станице в 1846 году Михаилу Ивановичу пришлось присутствовать там, при закладке церкви, а также и на торжестве по этому случаю. «Мы провели время приятно, говорится в дневнике об этом торжестве. Был Хомутов, начальник штаба и архиепископ донской Игнатий. Тут я помирил моих знакомых Веретенникова и Солодовникова и, много выпивши шампанского, вышел раздевшись (на двор), простудился жестоко и был болен горячкою». Во время своих частых переездов по южной России, Михаил Иванович нередко посещал Киев и другие места, в которых находятся или мощи святых, или чудотворные иконы, или известные своею древностью монастыри. Как истинно религиозный человек Михаил Иванович считал для себя христианским долгом посетить эти места, помолиться перед святыней, и в Киеве даже непременно всякий раз отговеть. В родную семью в Тулу Михаил Иванович возвращался редко, живя большею частью вне дома. В ней он непременно проводил Пасху, а также время семейных горестей или семейных радостей. Так, например, в Тулу он приезжал 1) по случаю смерти в 1846 году своего деда Дионисия Осиповича, 2) когда, по убеждению местного губернатора, обсуждался оживленно между дядьями вопрос об открытии «фирмы Дениса Сушкина сыновей», 3) по случаю женитьбы «любезного» своего брата Ивана Ивановича на девице В.Ф. Черниковой в 1848 году и т. п. Из приездов в Тулу на дальнейшую судьбу Михаила Ивановича оказал самое сильное влияние его приезд 1845 году, в Июле месяце, когда в Туле жили уже родители. Из дневника нам лишь известно, что в это время он упросил брата Ивана Ивановича поехать за него в Ильинскую, а «сам остался дома с дедушкой и что жить ему было лучше, потому (что) маменька жила». Можно бы думать, что это улучшение жизни заключалось в том, что его перестали бранить и оскорблять «старшие», но, как мы знаем из других достоверных источников, сам Михаил Иванович имеет в виду улучшение иного и более дм него приятного свойства. В это время произошло самое тесное и самое интимное сближение между матерью и сыном, которое потом заочно не прерывалось до конца жизни у обоих. Здесь, по истине, можно сказать, мать нашла себе сына, в свою очередь любящий сын нашел нежно любящую кроткую мать с душою ангельской чистоты и с непорочным сердцем. Пунктом сближения послужила редкая общность религиозных убеждений обоих и замечательное сходство их характеров. Михаил Иванович очень немало унаследовал симпатичных черт характера своей матери. Набожная Феодосья Петровна не без материнской гордости смотрела на своего красавца умника сына. Начитанный в Слове Божием и в душеспасительных книгах, побывавши во многих местах России, замечательных своими святынями, узнавший несколько жизнь на практике, Михаил Иванович был для своей религиозной матери, чуждой житейской суеты и всего что вне дома, весьма приятным и желательным собеседником. Его одушевленная живая речь действовала на доброе сердце Федосьи Петровны самым благотворным образом, и она в самое короткое время успела узнать и полюбить Мишу так, как я знала и не любила его в годы детства. В уме счастливой, набожной матери уже промелькнула мысль: «авось она дождется счастия и увидит одного из своих сыновей молитвенником, монахом!». От этой одной заветной мысли сердце матери наполняется восторгом и ее Миша становится в глазах ее еще милее и любезнее и дороже ее сердцу... Но живой и впечатлительный юноша быстро переходить в своих беседах с одного предмета на другой. После рассказов о киевских святынях «ангелоподобных» киевских подвижниках и т. п., растрогавших до умиления, до слез набожную Феодосью Петровну, Михаил Иванович быстро переносится своей мыслью, как быстры его были переезды с одного места на другое, в Харьков, Тамбов, Воронеж и т. д. и начинает вести повествование о своих развлечениях, танцах, ухаживаньях за барышнями и т. п., и у бедной Феодосьи Петровны быстро, высыхают слезы, сердце ее сжимается от страха за непорочность его души, и тела и моментально меняется прежняя мысль на другую менее для нее симпатичную. «А что ни говори, время и женить, парня. Долго ли до греха». Осторожно и любовно она выпытывает и узнает внутреннее состояние души своего сына и как бы к случаю ведет речь о том, как следует молодому человеку «оберегать себя до брака от плотских страстей». «Когда и жених и невеста оба вступают в брак девственными ― ангелы Божии радуются на небесах и невидимо летают над брачным ложем их», ― говорила ему мать, и эти слова ее производили на юношу, по его собственному мне признанию, пишет К. Леонтьев, глубокое впечатление. «И думал, ― говорит он мне с чувством, ― что если я согрешу, то не только навлеку на себя гнев Божий, но и мать жестоко обижу, а мне и вспомнить об этом было даже больно». И вот не смотря на свою увлекающуюся молодость, внешнюю красоту, общество женщин, среди которых он проводил большею частию время, круг товарищей, далеко не отличающихся чистотою нравов и всегдашнее довольство в денежном отношении, Михаил Иванович, под такими убедительными увещаниями своей матери, оставался в миру невредим и «девственность свою строго хранил», а потом в последствии в сане уже игумена, как это известно всем знавшим покойника, явился красноречивым и горячим проповедником девственной чистоты и супружеского целомудрия в нашем современном обществе. «И само даже мирское юношеское воздержание его было еще потому особенно ценно, ― прибавляет К. Леонтьев, ― что он, по всеобщему свидетельству, смолоду был красавец. Много легче тому вести себя скромно, на кого и глядеть никому нет особой охоты, но красота целомудрию велики противник. Может ли не чувствовать молодой чело-век, живой от природы, что он очень красив и что понравиться женщине ему вовсе не трудно?». Между матерью и сыном еще более тесное сближение установилось после совместной поездки в Киев в июне месяце 1847 года. После этой поездки Михаил Иванович сделался положительным любимцем своей матери, влияние которой на него с этого времени стало особенно заметно. Михаил Иванович не раз уже бывал в Киеве, и все святыни для него не были новостью, но никогда он не выносил из своей поездки столь сильного, столь разнообразно-глубокого и назидательного впечатления, как в эту поездку. Благочестивая Феодосья Петровна не только усердно молилась у мощей святых киевских угодников, обозревала достопримечательные святыни города, но и обратила должное и серьезное внимание на тех лиц, которые предстоять этой святыне, на их жизнь и подвиги. Она обошла всех известных между монахами духовников, посетила затворников и у каждого из них спрашивала: «Как можно спастись в мире? Как нужно жить, чтобы угодить Богу?» ― и т. п. На свои несуетные вопросы из уст печерских старцев она слышала в ответ простую, нехитростную, но любовную, исходящую от глубины души, много уже боровшейся со страстями, речь, которая обаятельно действовала на ее сердце. Юноша сидел безмолвно. С благоговением и священным восторгом издали он внимал этим речам и радовался, что ему, наконец, удалось лицом к лицу видеть ту жизнь, о которой он знал лишь по книжкам и видеть которую он пламенно желал еще в 14-летнем возрасте. Мать и сын уходили oт этих старцев взволнованными и долго между собою делились впечатлениями, вынесенными из этих посещений и бесед. Не упускала случая при этом набожная Феодосья Петровна поговорить сыном и о том любимом предмете на тему, что монашеское житие ― ангельское, что в мире человеку спастись трудно, что жизнь мирская ― одна суета и целый ряд беспокойств, что спасение только возможно здесь, в монастыре где царствуют мир и тишина и братская любовь. Эта одушевленная и искренняя речь любящей и любимой матери глубоко действовала на впечатлительную душу Михаила Ивановича, трогала самые живые чувствительная струны его сердца и поднимала со дна его знавомые давнишния тайные желания, и только лишь цветущая молодость, прелесть неиз-веданной еще манящей впереди своими чарующими прелестями жизни мешали юноше произнести навертывающияся на язык слова: «маменька, благословите меня идти в монахи»… От зоркого глаза Ивана Дионисьевича не ускользнуло настоящее сближение жены с сыном, а также и то, какое влияние оказывается на его сына со стороны матери. Как коммерческий человек в полном смысле этого слова, он вовсе не желал лишиться такой нужной ему рабочей силы, какой уже стал Михаил Иванович в описываемое время. Что же касается монашества, то, будучи на самом деле сыном церкви и даже пожалуй человеком набожным, к монашескому чину особенного благоволения он не питал, а чтобы кто-нибудь из его сыновей сделался монахом ― он и слышать не хотел. Вот поэтому-то Иван Дионисьевич порешил в душе положить предел указанному сближению матери с сыном и отдалить их друг от друга. По принятому обычаю, после объезда ярмарок, Михаил Иванович в 1850 году поехал к предстоящей Пасхе домой для свидания с родителями. Здесь в конце Пасхи Иван Дионисьевич предложил сыну подумать о женитьбе. Подобное предложение застало сына врасплох. Он смутился и «просил сроку неделю» на размышление, так как он не имел в виду ни одной подходящей для себя невесты. Говорить, что Михаил Иванович не думал о невестах ― нельзя. «Ну и о невестах думал, ― признавался покойный о. Макарий Е. Леонтьеву, ― и были барышни очень красивые, с которыми танцевать приходилось и танцевать я быль не прочь»; но остановиться на этих барышнях, прибавим от себя, с более серьзной мыслью, он и не думал, так как «мечта о монашестве, ― по словам того же К. Леонтьева, ― не оставляла его посреди коммерческих хлопот и всяких мирских развлечений». Не удивительно поэтому, что, и после недельного размышления, он ни к чему не пришел в своем решении, не приготовил никакого ответа и на вторичный вопрос отца он прямо жениться «отказался еще на год». Может быть, настоящий отказ и не был бы принять в резон, но наступило время ехать на ярмарку в Старый Оскол, и Михаил Иванович, за неимением другого верного человека, должен был отправляться к своей обычной деятельности. Иван Дионисьевич таким образом, естественно, не мог настаивать на своем предложении. Но поездка в Старый Оскол неожиданным образом решила для Михаила Ивановича бесповоротно существенный вопрос жизни, который не разрешил бы он наверное даже и после года размышлений. Ко времени приезда Михаила Ивановича в Старый Оскол на ярмарку, там уже образовалось из купеческих сыновей целая компания сверстников Михаила Ивановича, которые сговорились вместе все ехать на восток для поклонения святыням, а некоторые из них даже прямо с целью поступить на Афоне в монашество. Компания эта предложила ехать с ними за одно, чтобы веселее было, и молодому Сушкину, который, однако отказался на первый раз недосугами, или, как говорится в дневиике, «замешками». Но после, поразмыслив наедине дома, Михаил Ианович, порешил, что этого удобного случаю и прекрасной компании не следует упускать для поездки на восток, где бывать в тайне он желал давно. Под влиянием такого решения, он, перед выездом из Старого Оскола в Воронеж, написал письмо отцу, прося его благословения на это путешествие. В первом письме, в ответ на просьбу сына, Иван Дионисьевич ответил прямым отказом, но вторым письмом приглашал сына возвратиться в Тулу. После окончания ярмарки в Воронеже, Михаил Иванович отправился к родителям в Тулу и на третий день, по приезде домой, начал вести речь с отцом по поводу задуманного им путешествия на восток. Разговор между отцом и сыном длился не долго, так как Иван Дионосьевич уже был убежден на согласие своей супругою Феодосьей Петровною, которая, после первого письма сына еще из Старого Оскола, приняла самое живое участие в судьбе своего любимца и стала действовать в его интересах, вполне сочувствуя желанию сына и ожидая, бесспорно, благих результатов от этой поездки в смысле осуществления своей заветной мечты. Иван Дионисьевич указал на неудобство и ущерб в делах торговых, на трудность и дальность пути, на разного рода лишения и возможные опасности в пути и т. п., и закончил свою речь восклицанием: «Трудно, смотри!». Сын еще более усилил свою просьбу, и согласие дано было, но с условием, чтобы он не оставался на Афоне, а возвращался бы домой непременно. Михаил Иванович ответил на предостережение отца уверением, что он исполнить его совет и почтет для себя долгом выполнить настоящее условие... Дело относительно поездки на восток уладилось так легко и скоро, как и не ожидал Михаил Иванович, предполагавший встретить в лице отца упорного и сильного противника своему намерению. Под впечатлением этого полученного разрешения и предстоящего «вояжа во св. места», которого он «пламенно желал» и о котором он мечтал с самого раннего детства, сердце его переполнилось радостью, и он, можно сказать, был на верху счастья. С 12 числа июня он начал деятельно приготовляться к предстоящему далекому и трудному путешествию, «не имея, ― как он выражается в своем дневнике, ― ни скуки, ни скорби, по особой теплоте к отправке как будто в обыкновенное место». Начались хлопоты по выправке паспортов, ― как для самого Михаила Ивановича, так и для Евграфа, «любимого его слуги», которого к величайшей радости отпустил вместе с ним Иван Дионисьевич, в качестве дядьки и слуги на дороге, приняв на себя расходы по путешествию и назначив двойной оклад против получавшегося им жалованья на службе в роли, приказчика, ― для его жены, оставшейся в Туле. Упомянутый Евграф сначала служил у Сушкиных в качестве щетинщика. В 1846 году Михаил Иванович, отправляясь, после смерти дедушки, в Моршу, взял этого Евграфа за кучера и здесь с ним несколько познакомился. В 1847 в той же роли Евграф ездил с Михаилом Ивановичем и его материю в Киев на богомолье, а оттуда в Ромны, где Евграф, как «умеющий писать», по поручению Михаила Ивановича, «писал накладяыя» и тем еще более приблизился к нему. В Тамбове Евграф начал вести себя дурно и «лениться» в исполнении возлагавшихся на него поручений, так что Михаил Иванович «хотел его прогнать». «Но мне, ― замечается в дневнике, ― было жаль его, ибо я любил его, сам не понимая от чего. Он «справился, вел себя чудесно и исправлял уже должность подручного приказчика». В 1850 году, именно не задолго до путешествия на восток, Евграф сопутствовал в поездке в Коренную Пустынь дяде Михаила Ивановича Иосифу Дионисьевичу, который потом хвалил его племяннику за то, что он «во все время показал себя как (в) поведении так и (в) деятельности хорошим». «Я был рад, ― замечает не без удовольствия по этому поводу о. Макарий, ― что посеянные мною плоды возрасли». Этому-то Евграфу и сдавал Иван Дионисьевич теперь своего сына на руки с наказом, чтобы он слушался его во всем, оберегал бы его, как зеницу ока, и без него не возвращался бы назад домой в Тулу. Давая же в спутники сыну «любимого» им человека, он желал, между прочим, оказать ему благоволение за его труды по торговле, а также избавлял его от возможных случайностей в предстоящем трудном и далеком пути. День 30 июля, назначенный для отъезда из дома Михаила Ивановича, был не за горами. В хлопотах и суете никто не замечал, как летели последние дни пребывания его под родительским кровом. Сам Михаил Иванович дни проводил в приготовлениях к поездке, а «целые ночи просиживал» с жившей в доме Сушкиных экономкой Анною Васильевною, «говоря более о духовном и мечтая о будущности». Странное нечто происходило в душе Михаила Ивановича в это время. Чем ближе подходило время выезда из родительского дома на восток, тем заметнее для него терялось и ослабевало то «пламенное желание», каким горело его сердце до получения на него согласия Ивана Дионисьевича. Среди всеобщего внимания, каким его окружили в доме все родные в последние дни его пребывания под родительским кровом, Михаила Ивановича «все привлекало в доме», все ему было мило, дорого, со всем этим ему расставаться было тяжело. Невольно его мысли переносились туда на восток, в страну далекую и незнакомую, где не было у него ни единого знакомого лица, где все ― чужие для него люди, и он для всех чужой; в страну, где все иное, не похожее на то, что он привык видеть около себя каждый день: иной климат, иной образ жизни, иные нравы и обычаи и т. п. Страх пред всем этим неизвестным для него сжимал сердце и парализовал его прежнее «пламенное желание» сомнением. «Могу ли в самом деле я вынести все то? Что меня встретит на чужой стороне?» ― спрашивал невольно себя Михаил Иванович и не мог дать положительного ответа на волновавшие его вопросы. В продолжении сего времени приходили такие минуты, что если бы батюшка предложил остаться, ― говорит Михаил Иванович в дневнике, ― я бы остался. Такое было искушение ― сам не понимаю от чего». Но Иван Дионисьевич привык решать всякое дело подумавши, и один раз навсегда. Ему уже и в голову не приходила мысль переспрашивать сына о желании или нежелании его ехать на восток, а сын боялся поведать отцу целый ряд своих сомнений и страхов, волновавших его в данное время, хорошо зная, что уже в другой раз от отца не так легко получить согласие на поездку. Поэтому, сомнения и страхи были делом внутреннего состоянии души Михаила Ивановича, а на лице в доме шли обычным чередом самые живые приготовления к задуманной и уже решенной поездке. Накануне выезда из Тулы, т. е. 29 июля, Михаил Иванович отстоял всенощное бдение, а в самый день отъезда ― литургию, молебен о путешествующих и пошел «попросить благословения» у Богоматери пред ее иконою, именуемой «Боголюбской», которая особенным образом чтится в Туле. Горячая молитва подкрепила молодого путешественника и прежнее тревожное состояние духа уступило место снова его «пламенному желанию». Воротившись домой спокойным, счастливым и веселым, он не смутился, когда увидел что на всех окружающих видна была печаль по поводу предстоящей разлуки. Когда приблизился момент «последнего целования» и родители приступили с «образом Спасителя в вызолоченном окладе», чтобы благословить своего сына, все родные громко рыдали, оставался невозмутимо спокоен лишь один Михаил Иванович. «Не знаю, что со мною делалось, ― пишет он в дневнике, ― я точно ехал на дачу за 20 верст, не выронив слезы, тогда как все плакали». В пять часов поезд тронулся из города. Отец, мать, дяда Кондратий Дионисьевич с женою, брат Иван Иванович с женою и много других родственников поехали провожать путешественника. За заставой Михаил Иванович простился с отцом, «выронив несколько слез» с обеих сторон. Здесь же простились и некоторые родные, но мать и брат с женою и двоюродного сестрою Мариею Кондратьевною провожали до Дедилова. Здесь произошло трогательное расставание между сыном и матерью. Мать и сестра рыдали, прощаясь с Михаилом Ивановичем, но и последний не был в состоянии сдерживать душивших его слез и в свою очередь плакал горько. Усадивши мать его в карету, он «несколько раз возвращался, чтобы их поцеловать и сказать «прости», Бог весть, на сколько времени!» Между братьями, жившими весьма «ладно» с детства до последнего времени, расставание было довольно холодное. «С братом мы прощались, говорится в дневнике холодно. Не знаю что это значило: или по вражьему завистливому оку, или чрез людей, он во мне вовсе изменился; в последнее время даже мало говорили, но видно так Богу угодно. Я не мало об этом скорбел, даже плакал». В два часа пополуночи родные «покатили по дороге в Тулу», а Михаил Иванович поехал на Богородск.
|